Кровь и почва русской истории
Шрифт:
Тем не менее всех русских людей поверх социальных и культурных различий объединяла подспудная этническая связь, ощущение общей судьбы, бессознательная синхронизация действий, - в общем, то, что Л.Пай называл «чувством ассоциации». Сохранение и усиление России при разрывающих ее противоречиях и главном из них – конфликте народа и власти – наиболее яркое и впечатляющее выражение бессознательной этнической связи русского народа, объединенного архетипом власти, государства. Это основоположение нашей истории не только не стало объектом пристального изучения, оно даже не осознается, воспринимается как нечто само собой разумеющее. Как раз естественность этого чувства и указывает на его бессознательный характер.
«Чувство ассоциации» можно проследить и в целом ряде других основополагающих явлений отечественной истории, где согласование действий не носило рационального характера, а получалось как бы само собой разумеющимся, органично вытекающим из базового русского архетипа.
Русские постоянно бежали от государства, но это бегство почему-то выливалось не в сепаратизм, для чего наша природа и пространство в избытке предоставляли возможности, а в продвижение государства на новые территории, предварительно освоенные крестьянской колонизацией.
Крепостничество – беда и позор русской жизни - в то же время было функциональным институтом, сочетавшим интересы крестьянства, знати и российского государства в целях выживания общества и государства в неблагоприятных условиях жизни. Не будь у всех этих сторон, в первую очередь у крестьянства, глубинного, интуитивного ощущения общей заинтересованности, то вряд ли такой жестокий (хотя исторически необходимый) институт отечественного бытия мог состояться и функционировать. С точки зрения крестьянства, его существование оправдывала идея служения всех слоев и классов российского общества: тягла не мог избежать ни мужик, ни дворянин – всяк служил на своем месте. И поэтому освобождение дворянства от обязательной службы указом Петра III при сохранении крепостнических порядков для низов подрывало моральную санкцию существовавшего порядка.
Чувство глубокой несправедливости, затянувшейся почти на век и допущенной в отношении, в первую очередь, русского народа, явно не способствовало его лояльности власти. Ведь именно в корневой, исторической России объемы и тяжесть крепостной зависимости были больше, чем на других территориях империи, где и освобождение крестьян произошло раньше.
В общем, русское отношение к имперскому государству можно передать парафразом известной шутки: «Даже плохая погода лучше ее отсутствия». Даже плохое государство лучше его отсутствия. Ощущение критической необходимости государства вело к тому, что массовая социальная, культурно-религиозная, моральная и даже экзистенциальная оппозиция имперскому государству зачастую оставалась втуне, не проецировалась в социально-политическую сферу, не выливалась в активные действия против него. Если последнее все же происходило, то выступление против империи освящалось альтернативным народным идеалом государственного и социального устроения. Не против государства как принципа вообще, а во имя иного государства, или, другими словами, нормативистская народная утопия против актуального государства.
Впечатляющий пример такого рода обнаруживает старообрядчество, противопоставившее миссии имперского государства окрашенную в русские национальные цвета мессианскую утопию «Святой Руси». За столкновением двух религиозно-идеологических доктрин стоял конфликт русского народа и набиравшей силу империи. Однако старообрядчество интересно не только как первая артикулированная массовая русская этническая оппозиция империи, но и как выражение бессознательной этнической связи, основанной на архетипе власти, государства. Подробнее остановлюсь на второй части этого утверждения[124].
В других странах религиозный раскол приводил к масштабному кровопролитию и гражданским войнам. В России не случилось ничего и близко похожего на гугенотские войны, Тридцатилетнюю войну в Германии или конфронтацию протестантов и католиков в Англии. Старообрядчество выглядит парадоксально: массовое религиозно-мистическое движение с мощным социальным зарядом не приобрело бунтарского характера и даже не попыталось развернуть свой альтернативный проект в значительных масштабах. Не желая жить вместе с имперским государством, старообрядцы после ряда восстаний последних десятилетий XVII в. перестали выступать против него. То была последовательная и устойчивая аполитичная позиция.
Более того, старообрядчество воленс-ноленс даже сотрудничало с империей и укрепляло ее. Старообрядцы распахивали и осваивали Сибирь, продвигая империю на восток; поселяясь на русских «украинах», они стали щитом на ее рубежах; втягиваясь в систему экономических отношений, служили укреплению имперской мощи. Это ведь старообрядческие промышленники налаживали военное производство для «петербургского Антихриста» - Петра I и превращали Урал в кузницу империи Романовых. И это притом, что до реформ Александра II власть относилась к старообрядцам хуже, чем к иудеям или самым радикальным сектантам. Жестокое государственное преследование старообрядчества можно рационально объяснить только одним: стремлением нейтрализовать русскую этническую оппозицию имперской власти. Modus vivendi старообрядчества и империи был сожительством, пропитанным взаимным недоверием. Тем более впечатляет и удивляет историческая устойчивость и прочность этого противоестественного союза, который мог иметь только иррациональное основание - объединявшую всех русских бессознательную этническую связь.
Однако любые формы сожительства и сотрудничества русского народа и имперского государства не могли отменить фундаментального факта. Материально небогатая, чрезвычайно обширная, этнически и культурно гетерогенная континентальная сухопутная империя существовала благодаря эксплуатации русских этнических ресурсов. Со стороны это бремя выглядело почетным и ответственным, но вряд ли оно импонировало низовому люду. И совершенно точно не принесло счастья русскому народу. «Победные парады в Берлине и в Париже, в Вене и в Варшаве никак не компенсируют тех страданий, которые принесли русскому народу Гитлеры, Наполеоны, Пилсудские, Карлы и прочие. Победные знамена над парижскими и берлинскими триумфальными арками не восстановили ни одной сожженной избы»[125].
Парадокс отечественной истории состоял в том, что империя была проекций русской витальной силы и, в то же время, питаясь русскими соками, подрывала и истощала эту силу. «Политические, экономические и культурные институты общества, которое могло бы стать русской нацией, были уничтожены или истощены потребностями империи, тогда как государство слабело от отсутствия этнической субстанции, неспособности по большей части вызвать к себе лояльность даже русских, не говоря уже о нерусских подданых»[126]. То была подлинно роковая связь, которая вела к истощению русских сил и, тем самым, ставила империю под удар.
Что же чувствовали и переживали сами русские накануне гибели «старой» империи? Русской массе вовсе не было характерно ощущение имперского перенапряжения, которое столетие спустя послужило капитальной причиной гибели СССР. Русские успешно плодились и размножались, они чувствовали себя победоносным, полным сил, уверенно смотрящим в будущее народом. Когда в 1899 г. Отделение этнографии Императорского русского географического общества занялось изучением вопроса о патриотизме простого народа (в современном понимании это был социологический опрос), то преобладающий тон ответов резюмировался следующей фразой: «В народе существует глубокое убеждение в непобедимости России»[127]. Хотя поражение в русско-японской войне подорвало этот массовый оптимистический пафос, нет оснований сомневаться, что, в отличие от конца XX в., в его начале русские совсем не собирались распроститься с империей, не были готовы «отряхнуть ее прах» со своих ног.
Тем не менее, к рубежу XIX и XX в. отчетливо обозначился предел русской этнической силы и Российской империи: имперская экспансия перешла свой оптимум, а доля русских в населении империи стала сокращаться, что соответственно вело к увеличению и без того немалой имперской ноши.
Имперская экспансия достигла своего предела к середине XIX в. Включение в состав империи Средней Азии было предприятием, не имевшим никаких серьезных общегосударственных резонов. По крайней мере высшая государственная власть, здраво оценивавшая состояние подвластной страны, этого совершенно точно не хотела. В каком-то смысле царизм был поставлен перед свершившимся фактом русскими военачальниками, чьи действия, по мнению даже симпатизировавших им людей, носили авантюрный характер[128].