Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кровь и почва русской истории

Соловей Валерий Дмитриевич

Шрифт:

Хотя для выделения и осознания группового «мы», - не важно, идет ли речь о принадлежности к социальной, политической или биологической группе, - абсолютно необходимо наличие «другого» - группы с аналогичными свойствами, «другой» вовсе не обязательно «враг». Модусами «чужого» и «врага», что, собственно, и есть ксенофобия, «другой» наделяется в результате конкретных причин и обстоятельств. Иначе говоря, мы обречены жить рядом с «другими», но не обречены рассматривать их как «врагов». Что, кстати, подтверждается низким уровнем этнофобии в России рубежа 1980-х и 1990-х гг. В то время русские проводили отличия между собой и «кавказцами» не менее четко, чем сейчас, однако в большей своей части не рассматривали их как враждебных чужаков.

Ошибочно или, в лучшем случае, односторонне утверждение о негативизации «другого» как необходимом условии образования и воспроизводства позитивного «мы». Да, существует связь между сверхценностью собственной группы и антропологической минимизацией других групп, выделенных на основании того же признака. Однако действительные психологические механизмы ксенофобии оказываются более сложными и изощренными. Так, отечественными психологами было установлено, что основой этнической толерантности (невраждебного отношения к «другому») служит позитивная этническая идентичность, позитивная оценка собственной группы. Таким образом, этнофобия оказывается оборотной стороной ощущения угрозы собственной этнической группе. При этом не имеет значения, реальна эта угроза или нет: согласно теореме У.А.Томаса, «если люди определяют ситуации как реальные, то они реальны по своим последствиям»[404]. Ощущение угрозы этническому телу, национальному бытию включает биологический механизм выживания этнической группы, в том числе такую его составляющую, как этнофобия[405]. Это важное теоретическое положение в самом общем виде постулирует связь между этнофобией и состоянием этничности. Чтобы раскрыть его, обратимся к анализу наиболее влиятельных гипотез о причинах этнофобии. Таких гипотез, как указывалось в предшествующей главе, три: миграционная, социальная, религиозная и культурно-ценностная.

На поверхности лежит объяснение динамики русской этнофобии нарастанием миграционных потоков на территории России. Сложность в том, что масштабы миграции остаются тайной за семью печатями: официальные оценки варьируются в диапазоне от 1,5 до 15 млн. незаконных иммигрантов; экспертные оценки сходятся на цифре 5 млн. Тем не менее, несмотря на все несовершенство отечественной системы учета и связанных с этим спекуляций, суммарные масштабы иммиграции в Россию в первое пятилетие нового века вряд ли превышали масштабы иммиграции первой половины 1990-х годов. Но десять лет назад, в условиях острого социально-экономического и политического кризиса уровень этнофобии был значительно ниже, чем в настоящее время, характеризующееся относительным экономическим подъемом и отсутствием масштабных социополитических кризисов.

Конечно, существует некоторый временной лаг между увеличением объемов миграции и ростом этнофобии: требуются время и социальный опыт, дабы модус «чужого» трансформировался в модус «врага». Однако жесткой детерминистской зависимости между интенсивностью миграционных процессов и интенсивностью выражения этнофобии не существует: «…ксенофобские настроения не являются специфической реакцией на увеличение массы (курсив мой. – В.С.) мигрантов…»[406]. Кстати, в упоминавшихся кондопожских событиях в фокусе русской ненависти оказалась количественно ничтожная (не более 50 человек) группа чеченцев, в то время как несравненно более многочисленные таджики и узбеки вообще не вызвали заметной реакции. 

Объяснение динамики ксенофобии следует искать не столько в увеличении миграционных потоков, сколько в изменении их этнического состава. В первой половине 1990-х годов среди иммигрантов преобладали русские (шире – восточные славяне), возвращавшиеся на «историческую родину». К середине прошлого десятилетия миграция на постоянное место жительства в основном исчерпала себя и возобладала трудовая миграция, в которой все большую долю составляют мигранты из «дальнего зарубежья». Но и в последнем случае в фокусе этнофобии оказались не родственные русским белорусы и украинцы (которые пока еще составляют самую большую группу в потоке трудовой миграции), а азербайджанцы, армяне, грузины и представители среднеазиатских народов. По отношению к украинцам и белорусам русские демонстрируют самые низкие, пороговые значения этнофобии, в то время как по отношению к выходцам из Азербайджана, Грузии, Армении и государств Средней Азии – высокие и очень высокие. Но абсолютными рекордсменами по части этнического негативизма оказываются народы российского Северного Кавказа (прежде всего чеченцы) и цыгане[407].

Сами респонденты склонны объяснять свое негативное отношение к мигрантам совокупностью факторов, относящихся к «культурной дистанции» и социальным аспектам: «они ведут себя нагло и агрессивно, они опасны»; «они торгуют, они наживаются на коренном населении»; «они дают взятки, подкупают милицию и административные органы»; «они отнимают рабочие места у коренного населения»; «большинство преступлений совершается приезжими»; «они чужие, живут по чужому и непонятному нам укладу жизни, говорят на непонятном нам языке»[408].

Все эти обстоятельства, безусловно, существуют и порождают русскую этнофобию. Однако осуществленная повседневным сознанием рационализация этнофобии, на мой взгляд, бессознательно утаивает еще один очень важный фактор – «расу», понимаемую в данном случае как фенотипические, внешние различия. Несмотря на все отличия от принимающей стороны в поведении, образе жизни, сферах профессиональной деятельности и культуре, иммигранты большей частью прошли советскую социализацию, худо-бедно владеют русским языком и даже (как в случае с выходцами с Северного Кавказа и цыганами), являются гражданами одной с русскими страны. Но, в отличие от украинцев, белорусов и молдаван, азербайджанцы, чеченцы и таджики заметно отличаются от русских внешне. Перефразируя старый советский анекдот, дело не в паспорте, а в лице. Рельефно прорисовывается следующая эмпирическая закономерность: фенотипически близкие русским этнические группы воспринимаются более позитивно, чем «расово» чужие, причем величина культурной дистанции не имеет принципиального значения.

Это очень хорошо прослеживается в крайне отрицательном отношению русских к амальгамации – бракам с чужой «расой». «Если можно еще говорить о некоторых групповых различиях в отношении перспективы соседства с этническими чужими… то в отношении к браку с нерусскими, приезжими всякие градации отношений исчезают: здесь негативизм респондентов из разных социальных категорий достигает максимума, а колебания между отдельными группами оказываются малозначимыми. В этом случае этнические барьеры превращаются в расовые (курсив мой. – В.С.)»[409].

Правда, в подобном отношении нет ничего специфически русского: в «образцовой» иммиграционной политии США расовый барьер в брачных связях практически непреодолим: 99 % браков заключаются в рамках своей расы. В каком-то смысле русские даже меньше расисты, чем американцы. Вопреки массовому убеждению в нежелательности браков с чужой «расой», подобные брачные союзы процветают в Москве. К концу 1990-х годов у русских женщин столицы «стремление заключать внутринациональные браки почти исчезло» [410]. Более того, «к 1999 г. доля межэтнических браков, заключенных русскими женщинами, даже превысила уровень, ожидаемый при панмиксии», при этом уже в 1995 г. частота браков с армянами, грузинами, азербайджанцами почти сравнялась с частотой преобладавших дотоле русско-украинских браков. Одновременно стало заметно меньше традиционных для Москвы русско-еврейских и русско-белорусских браков, зато идет заметное увеличение доли браков между русскими женщинами и представителями северокавказских народов[411].

Отказ русских женщин от брачной ассортативности вызван скорее всего не их стихийным интернационализмом, а острым дефицитом русских мужчин вследствие остро выраженной в столичном мегаполисе половой диспропорции, а также ухудшением «качества» потенциальных славянских мужей (рост пьянства и алкоголизма и т.д.). Базовый инстинкт продолжения рода берет верх над инстинктивной же настороженностью в адрес чужой «расы».

В то же самое время этнические группы российской столицы, вышедшие из Северного Кавказа, Закавказья, Средней Азии и Поволжья (кроме башкир), в отличие от русских предпочитают заключать браки внутри собственных групп. Эндогамия характерна также для армян и евреев[412]. То есть для нерусских этнических групп значение «расы» сохраняется и даже усиливается.

Я далек от мысли, будто внешность («раса») автоматически порождает этнофобию. Это не причина, а ключевая предпосылка этнофобии, в более широком смысле - предпосылка этнической (не)лояльности вообще. Человек иной «расы» не обязательно «враг», но априори «другой, а потому у него заведомо больше шансов стать «врагом». И наоборот: человек «своей» расы априори рассматривается дружественно.

В рассматриваемом мною случае отправной точкой культурных предрассудков и социальных предубеждений выступает биологическое различие в «телах». Не культура и религия, а внешность, тело оказывается той предельной нередуцируемой границей, вдоль которой возникает этническая напряженность. Культурные различия приобретают смысл и значение не сами по себе, а лишь в привязке к этой границе. Ведь прежде чем питать (не)лояльность к группе ее надо выделить, а «раса» - наиболее заметный и простой критерий такого выделения.

Поделиться с друзьями: