Круг общения
Шрифт:
Рассказывая о своем последнем проекте «Skins» (2008–2009), Нахова назвала его «критическим», учитывая «зомбирование творческой личности посредством mass media вплоть до полного выхолащивания какой-либо самостоятельности мышления у молодых людей, что просто поразительно и невероятно. Ведь нет ничего важнее, чем ощущать себя думающим человеком и не утрачивать представление о том, что происходит вокруг»…
По-видимому, для автономных эстетических практик нет ничего более губительного, чем иметь дело с официальными художественными и коммерческими структурами. Пришло время заняться поиском новых экспозиционных парадигм и альтернативных форм контакта с аудиторией, а также созданием своего зрителя. Ирине Наховой и другим альтернативным художникам удалось это сделать в эпоху застоя. Сейчас, на новом витке стагнации, необходимо воспользоваться их опытом.
104
Moscow Partisan Conceptualism: Irina Nakhova and Pavel Pepperstein. Art Sensus UK, London, March 2010.
105
Предыдущий абзац перефразирует мою статью: If I Were A Woman: Feminism versus Cultural Patriarchy in Russia. Third Text, London. Fall 1997. Р. 85–93.
106
Здесь и в дальнейшем я цитирую интервью Маргариты Мастерковой-Тупицыной с Ириной Наховой в каталоге выставки «Moscow Partisan Conceptualism: Irina Nakhova and Pavel Pepperstein».
Павел Пепперштейн
Как у любого амбициозного и активно пишущего автора, у меня есть свои антагонисты и свои ценители – те, кто регулярно читает и комментирует мои тексты. В числе последних – Илья Кабаков, Андрей Монастырский и Павел Пепперштейн, которым я плачу той же монетой. Отчасти это напоминает басню Крылова: «За что же, не боясь греха, кукушка хвалит петуха? За то, что хвалит он кукушку»107. Сын художника Виктора Пивоварова и поэта Ирины Пивоваровой, Паша Пепперштейн (см. ил. 16.1) – один из основателей группы «Инспекция Медицинская герменевтика». Участник множества выставок (в том числе персональных), он определяет свою деятельность как «психоделический реализм». В списке его публикаций «Великое поражение» и «Великий отдых» (стихи; М.: Obscuri viri, 1993); «Диета Старика» (М.: Ad Marginem, 1998); «Мифогенная любовь каст» (М.: Ad Marginem. Т. 1 [в соавторстве с Сергеем Ануфриевым], 1999; Т. 2, 2002); «Толкование сновидений» (совместно с Виктором Мазиным; М.: НЛО, 2005); «Военные рассказы» (М.: Ad Marginem, 2006); «Свастика и Пентагон» (М.: Ad Marginem, 2006).
«Психоделический реализм» – пример партизанской эстетической практики108, тем более что главное в партизанской деятельности – это «взрывные работы» в пределах собственной психики. Не имея постоянного адреса, Пепперштейн ведет номадический образ жизни, редко посещает вернисажи (включая свои собственные) и напоминает конспиратора-террориста, склонного к перемене мест. «Охота к перемене мест» распространяется на теоретическую рефлексию, а также на смежные эстетические практики – прозу, поэзию и музыку (rap).
В разговоре с Пепперштейном (далее ПП), записанном в Москве (ноябрь 2009 года), я предположил, что «стагнация – наш национальный ресурс»109 и выразил солидарность с его пессимизмом по поводу индустрии культуры, подтвердив, что она вплотную подошла к черте, за которой открывается горизонт «антигламурного терроризма». По мнению моего собеседника, «даже в безнадежном положении возникает желание как-то воздействовать на стечение обстоятельств. Дело в том, что когда мы испытываем чувство бешеной злобы или, точнее, метафизического бешенства, то в этих условиях, как и в любых галлюцинаторных состояниях, начинает казаться, что единственное оружие против такого рода врагов – это, конечно же, не искусство, не социальный протест, не политика и не политическое чувство ответственности, а, в общем-то, только магия. Ничего другого, если говорить по существу, в арсенале не остается. Все остальное сводится к использованию декоративных элементов».
Услышав слово «магия», я предложил ПП подумать о перспективах московского партизанского концептуализма, полагая, что, если нам удастся составить о них представление, то это, собственно, и будет магический акт. Быть может, спросил я его, концептуализм сам по себе является моделью этой иллюзорной перспективы? И существуют ли помимо нее какие-либо иные перспективы, внеположные ей самой? Или же она (эта модель) замкнута на созерцании своей структурности?
По мнению ПП, «многое зависит от того, способен ли концептуализм противопоставить себя арт-системе, арт-миру в целом? Если да, то тогда можно говорить о тех или иных интересных перспективах в этой области. Это первый момент. Соперничество с властью по диссидентскому образцу и противопоставление себя существующей системе особого культурогенного смысла, увы, не имеет. Особенно здесь и теперь, учитывая вялость либеральной интеллигенции, которая, раздвинув ноги, шепчет что-то невнятное ебущим ее властям. То, что осталось от постсоветской индустрии культуры, сразу же интегрируется в интернациональную систему и очень быстро подгоняется под общие глобалистские схемы. Вот почему противопоставление должно иметь максимальный охват и быть направленным против доминирующей культурной парадигмы, которая на самом деле – идеологическая сетка, а не какая-то конкретная парадигма.
16.1
Юрий Альберт, Маргарита Мастеркова-Тупицына, Виктория Самойлова и Павел Пепперштейн. Кёльн, 1997. Фото В.А.-Т., 1997.
У нас эта сетка сейчас внедряется по довольно простому колониальному сценарию. Короче говоря, если с чем-то бороться, то прежде всего против колониализма, глобализма, капитализма и архитекторов».
Перед тем как передать микрофон собеседнику110, я решил разобраться в том, какое отношение слово «партизанский» имеет к слову «концептуализм», и предложил ввести в рассмотрение три типа партизан: (1) никому не нужные художники, которые производят коммерческое искусство с претензией на гламур, причем настолько откровенно, что это отталкивает даже индустрию культуры; (2) партизаны, уставшие быть партизанами и востребованные индустрией культуры; (3) «заматерелые» партизаны, так и не обретшие институционального статуса и не ставшие частью истеблишмента, несмотря на свою известность в арт-мире. Вопрос: нужны ли московскому партизанскому концептуализму перспективы на уровне институциональной, «регулярной» индустрии культуры? И не противоречит ли статус партизана этому конвертированию?
Ведь когда мы говорим о перспективах московского концептуализма на Западе, мы никогда не уточняем, где именно и в каком контексте им предстоит реализоваться.
П.П.: Одна из слабых сторон московского концептуализма в его такой же, как у советского нонконформизма, позиции по отношению к западной арт-системе, арт-ситуации и вообще по отношению к западному обществу в целом. То есть нежелание осознать это как объект, аналогичный советским объектам. Точнее, объект-то другой, но предполагающий такое же дистанцирование и порождающий определенные практики его анализа и деконструкции. Но в принципе можно сказать, что каждый партизан имеет право признаться, что его заебало быть партизаном и он хочет увековечить свои партизанские подвиги в воспоминаниях или вообще войти в правительство или, как вы говорите, в парламент, куда уже вошло немало бывших партизан, и им там комфортно, вообще-то говоря (смеется). Поэтому никаких особенных предписаний по поводу того – «быть или не быть» партизаном – у меня нет. Я, например, заклинился на идее быть партизаном и чувствую этическую безысходность этой ситуации в том смысле, что надо из этических соображений не входить в истеблишмент, а продолжать быть партизаном. Но я не вхожу в истэблишмент не потому, что он этически проигрывает, а потому что он вообще не кайфовый. То есть я, может быть, и соблазнился бы, если б там происходили какие-нибудь прекрасные римские оргии или что-нибудь хоть как-то прикалывающее. Но в том-то и дело, что там нет ничего гипнотизирующего, даже если посмотреть на это с совершенно аморальной позиции. Поэтому, если я вдруг увижу какой-то благоухающий истеблишмент, в который мне захочется вписаться, то я, наверное, сразу же скажу: все, хватит, заебало партизаном работать; пора переметнуться в истеблишмент. Но никакого благоухания и никаких соблазнов там нет, а есть только горелые, пыльные сухари, которые всем втираются под видом какого-то замечательного и очень вкусного пирожка, до которого еще очень трудно дотянуться, потому что он лежит на самой верхней полке. На самом же деле там какая-то тухлая хуйня лежит, поэтому не имеет смысла дотягиваться. Впрочем, это мое субъективное видение, т. к. в конечном счете все зависит от внутренней мифологии. Ведь если на эти пространства, действительно тухловатые, навеять метафизический галлюциноз и (по возможности) удержать его в таком состоянии, тогда есть смысл вписываться.
В.А.-Т.: Когда ваши работы выставляются в Париже или в Лондоне, где публика по-иному прочитывает ваши вещи, то не наносит ли это увечье оригиналу и не исчезает ли какая-то часть того, что автор имел в виду?
П.П.: Никакого специального обращения к заграничным странам я не планирую ни в каком виде. Все, что меня в данном случае волнует, – это происходящее здесь, в России, а также возможность обращения к более или менее демократическому слою. Плюс перевод на демократические языки. Ведь если мы говорим о действительно эффективных воздействиях какой-либо культурной продукции, то можно упомянуть о том, что они в основном оказывают влияние на потребителя в возрасте от 11 до 17 лет. Все, что происходит в дальнейшем, не имеет такого эффекта. Влияние фильмов, книжек, музыки – это действительно важно. Благодаря детской литературе, в которой работали концептуальные художники, московский концептуализм имел колоссальный выход на многомиллионную аудиторию. Журнал «Веселые картинки» выходил в Советском Союзе тиражом в два миллиона экземпляров в год. Многие концептуалисты зарабатывали на жизнь как иллюстраторы книг для детей, и эта эгалитарная позиция воспринималась как элитарная. Им можно было нормально дышать, благодаря возможности выхода на огромную аудиторию – самую идеальную, которую только можно себе представить: дети! Потеряв этот выход и во многом недооценив его значимость, этот ушлый вроде бы парень по прозвищу «московский партизанский концептуализм» (в вашей терминологии) положился на одну из самых наивных утопий, на которую не должен был соблазниться. Я имею в виду все то, что ему удалось мифологизировать и одеть в какие-то сказочные покровы в тот момент, когда существовала дихотомия «Восток – Запад». Не исключено, что поначалу все просто договорились играть в то, что «это важно», а потом поверили в серьезность и привлекательность мероприятия, связанного с шансом оказаться в музее, и в то, что есть какая-то разница между галереей плохого уровня и галереей хорошего уровня, хотя на самом деле разница между ними преувеличена: везде одни и те же буржуи, которых, вообще-то говоря, надо вешать на фонарях, а не вдаваться в подробности – кто престижный, а кто непрестижный. Да хуй бы с ними со всеми. К сожалению, такое здоровое отношение не удержалось; началось кафкианское погружение в прожилки этих миров и даже их смакование, что, конечно, никакая не катастрофа, так как многие в таком состоянии чувствуют себя вполне уютненько! (смеется). Почему бы и нет? Но сказать, что это «мегакруто» – не скажешь. По-видимому, надо чем-то компенсировать утрату детского, тем более что сейчас, при потере «дистанса», адресовать какие-либо импульсы в отношении академической среды и, действительно, както мощно задрачиваться на то, чтобы все это было многократно и подробно описано, уже бесполезно.
16.2
Павел Пеппер штейн, альбом «В.И. Ленин на отдыхе в Горках», 1986, на выставке «Moscow Partisan Conceptualism», ArtSensus, Лондон, 2010 (кураторы Маргарита Мастеркова-Тупицына и Виктор Агамов-Тупицын).
В.А.-Т.: Как вы относитесь к биеннале в Москве?
П.П.: Я думаю, что на данной территории надо немедленно уничтожить всю арт-структуру, скалькированную с интернациональной. Никаких биеннале, никаких центров или музеев современного искусства. А с другой стороны, должны развиваться самые радикальные проекты. Новый галлюциноз, новые языки и самые смелые экспериментальные разработки, способные существовать в тех институциональных формах, которые благоприятствуют этим культурным явлениям. Футуристы или утописты должны образовывать свои институции, соответствующие в структурном отношении их программам и их идеям. Реалисты имеют Союз художников и абсолютно с ним гармонируют: слава богу, что он есть. Пускай он существует, опекает и ублажает всех носителей этой очень ценной для данной местности, глубоко аграрной медитативной практики, каковой является мазанье масляными красками по холсту с изображением рощи, церкви или голой бабы – неважно. Это священная и оправдавшая себя вещь. Ее вытеснение и отпихивание не имеют ни малейших культурных оправданий. Это чисто колониальная практика, и ее, с моей точки зрения, надо было бы подзакрыть и поприструнить. Чтобы благоухало и процветало экологически-бережное, внимательно-изучательное отношение ко всему, о чем мы здесь говорим. С другой стороны, свободняк и местные «штуки». В нашей стране есть возможность сосуществования консервативных и либеральных зон… Я бы создал такую оазисную структуру, где бы чередовались заповедники и экспериментальные зоны. Зоны прошлого и будущего.
В.А.-Т.: Вы не считаете, что искусство – это средство воздействия?
П.П.: Нет, не считаю. И никаких надежд на искусство не возлагаю. Во всяком случае, в том понимании, которое мы вкладываем в понятие «контемпорари арт». На сегодняшний день это абсолютно протухшая селедка.
В.А.-Т.: Но если индустрия культуры оправдывает надежды, возложенные на нее глобальным капитализмом, то почему альтернативное искусство не пытается противостоять этому на своем уровне и своими средствами и почему художники, кураторы и критики не чувствуют хотя бы минимальной ответственности за происходящее?