Крушение
Шрифт:
Глава 3
Продажа помпейских руин Жану Ле Мерзону, который также взялся добиться компенсации, позволила купить домик в Исси, где Алькандр поселил мать. Пришлось вытащить её из оранжереи, где она желала закончить свои дни, помочь ей собрать и упаковать кое-какие богатства, ещё попадавшиеся в развалинах. Вот она — предаётся мечтам в пригороде среди плодов и цветов, примирившись наконец с неисправимой насмешницей судьбой.
Срезает ли Сенатриса розы, следит ли, как поспевает малина? В небе над долиной воскресный самолёт рисует белой кистью вопросительный знак. Местом настоящей любви всегда будет сад — там всё растёт и цветёт. Как зерно, набухающее в удобренной почве, Алькандр мечтает вновь погрузиться здесь в теплоту начала начал, пока Сенатриса, вооружившись лопатой, секатором или поливочным шлангом, участвует в нескончаемых трудах природы; прозорливо угадывая недовершённые поползновения, немые потуги растительности, она раскрывает почки, ускоряет прилив соков и, срезая охваченные неорганическим оцепенением ветви, подготавливает дерзкий и недолговечный триумф жизни.
Кладбище в двух шагах отсюда, куда скоро мы её отнесём, — антипод сада и одновременно его копия. Сенатриса украдкой туда наведывается; но вовсе не для того, чтобы услышать дрожащие голоса мертвецов, питающие её пророческое вдохновение: за этой оградой, ощутив опьянение жизнью, дав волне покоя пролиться на бурлящий генезис, который окружает её в собственном саду, среди прямых аллей и гладких мраморных плит получает она утешительное обещание ухода в мир иной. Так немощным телом и готовой воспарить душой ведёт она диалог о двух садах — жизни и смерти; ведь когда вокруг её дома распускаются и увядают растения, сменяют друг друга почки и листья, увядшие цветы и набухшие бутоны, разве неизменная очерёдность времён года на плодородной пригородной почве не символизирует чудесную неотвратимость возвращения? Да и мертвецы Исси-ле-Мулино, избавившись во мраке могил от груза тревог о преходящем и возродившись в истинном своём естестве, подтверждают, что вечность существует. Надев волшебную шляпу, у которой она надставила поля, чтобы убор соответствовал её деревенским занятиям, приподнимая порой полы бирюзовой мантии, до лодыжек спадающей вдоль её большого тела, Сенатриса с озабоченным или задумчивым видом среди своего урожая напоминает пугало, которое соорудили крестьянские руки, или же, если Алькандр смотрит на неё с большей почтительностью, — на древнейшее божество, один из тех идолов изобилия и плодородия, чью простую форму, заданную природой в стволе старой оливы или в гладком камне, лишь немного доработал художник-дикарь с его благоговейным практицизмом, чтобы читались заложенные в узловатости дерева, в прожилках минерала обобщённые атрибуты женственности. Так её священная персона соединяет в загадочном единстве противоположные, казалось бы, признаки обновления и постоянства: она прародительница и кормилица, землепашец и наперсница усопших, она Гея, богиня земли, наша общая мать и супруга, из её лона мы вышли, в него и вернёмся; в бесконечно повторяющемся цикле зарождения и разложения она — материя вечности.
Но всеобщему закону природы Алькандр отвечает унынием мыслящей особи. Он — зияние в этой всеобъемлющей наполненности, капля воздуха, блуждающая в тёплом мраке земли. На спокойное безбрежное величие материи он наводит зеркало своего тревожного конечного «я». Против безжалостной доброты божества обращает бесполезную ярость индивида. И кажется, будто от его бешенства прорывается ткань существования, и в эту брешь сцеживается едкая капля небытия; и чтобы его бунт возымел продолжение, он ожесточённо разводит по разные стороны собственного гнева жизнь и смерть, которые любовно сплетаются на кладбищах и в садах. Как бы сложился у него разговор с матерью? В часы, не занятые прорицаниями, Сенатриса погружается в растительную дрёму. Она всегда казалась немного не от мира сего; ещё бы: жизнь у неё, как говорится, была не сахар. Но теперь её душа попала в путы, связующие её с мертвецами, и тело ждёт, чтобы незримо рассеяться по окраинным садам, готовясь к новому цветению, так что Сенатриса, живущая в двух стихиях, — двуликое существо, чья земная наполненность взмахом крыла превращается в лазурную прозрачность потустороннего, — уходит от домогательств Алькандра, точно славка, выпорхнувшая из рук нерасторопного продавца птиц. В этом благоуханном саду он как никогда познаёт плен одиночества.
Но он то и дело сбегает из Исси-ле-Мулино. На дорогах, заросших диким виноградом, между ветхих домов и рабочих огородов он встречает стариков с лицами идолов и бородами визирей, армянок с антрацитовыми глазами — он в Анатолии тысячу лет назад, в Ване, в Трапезунде [31] . Он чувствует скрытую дрожь, видит смутные очертания холма, изрытого древними лазами, над которым лениво работали обвалы и проседания почвы; строения здесь расшатанные, несимметричные, беспорядочно налезают друг на друга хибары с плоскими крышами и террасами, которые кривенько повёрнуты лицом к наблюдателю и открываются все разом в невозможном ракурсе, как на старинной фреске, где кропотливость рисовальщика призвана возместить недостаток видимого пространства через обратную перспективу; частые петли дорог, в которых чужак сразу заблудится, как на базаре, смущённый взглядом чёрных широко распахнутых глаз, мгновение провожающих его, хотя голова остаётся неподвижной; на базарной площади запах пряностей и солонины, в котором тысячи солнц Востока смешались с гризайлью крытых рынков; эхо тайных пиршеств под сводами зелёных беседок по вечерам; сон под звёздами на плоских крышах, переливы армянской речи, разливающейся во всей пестроте среди ночной тишины, как рисунок ковра на тёмном фоне; внизу — редкие мерцающие огни за пыльными окнами больших кафе, где в триктрак играют тени; гул шагов в подземельях, в карьерах, которыми изрыто брюхо холма, — оседая, он на все времена придаёт строениям и изгородям непрочность руин; под зыбкой почвой подземельная ночь повторяет, а может, и творит ночь небесную. И ему является душа погребального города, молчаливо властвующая над течением времени, — вот он, Трапезунд, ветхое пристанище, где продолжается сумеречная обрядная жизнь разрушенной Византии [32] , а мерцание долины у подножия холма напоминает лунный свет, скользящий по плещущим волнам Понта Эвксинского [33] . Осада и разграбление неизбежны, пурпурные монаршие одеяния, священные сосуды и ковчежцы из церквей спрятали в водоёме.
31
Ван, Трапезунд — города на территории Турции.
32
В Трапезундской империи (1204–1461), образовавшейся в результате распада Византии и находившейся под контролем турок, греки-христиане, жившие в столице, справляли христианские обряды по ночам.
33
Так древние греки называли Чёрное море.
Словно беглец, выживший в разорённом краю (он будет идти по ночам, спать в развалинах деревень, делить жёсткую лепёшку и сыр с караванщиками), Алькандр проникает за стены осаждённого города; слушая плач, доносящийся со всех сторон, он расскажет о мученичествах, о разграблении дворцов и базилик; лёжа ниц в соборе, обречённом на осквернение и поругание, во время последней службы он будет молиться с молодым монархом и его приближёнными в монашеских робах; и со спокойной душой, очистившись телом за время поста и ночных переходов, он станет среди своих ждать наступления последних дней Трапезунда.
Всего за несколько улиц перенёс свой пригородный домишко дядя Ле Мерзон: тот же дикий виноград, та же железная решётка с облупившимися пиками, тот же строительный камень цвета кошачьего дерьма. Рю дю Тир, прямая и грязная, нависает над широким горизонтом долины; дальше — дорога Винных погребов, узкая дугообразная галерея, где с одной стороны напирает сирень, а с другой — стоят низкие ограды молчаливых садов; надо совсем немного пройти вдоль железной дороги, где шлаковые насыпи, покрытые лужицами солярки, под дождём выдыхают резкие и едкие флюиды с запахом руды; небольшой скособоченный мост, где Алькандр останавливается и смотрит, как при прохождении поезда Версаль-Верфи [34] меняет цвета семафор; ещё несколько метров вверх по рю де Флёри, тихой богатой улице пенсионеров; вот он толкает калитку, застав врасплох кошку, которая отпрыгивает в сторону и, выгнув спину, замирает под пыльной пальмой.
34
Скорее всего, имеются в виду верфи в Сен-Назере.
Дядя тоже не изменился; или всё-таки художника в нём стало больше в ущерб политику: ворот рубашки расстёгнут и ещё больше засален, в складках мятого берета прячется осевшая и успевшая превратиться в корку пыль, через дверь ванной тянется отвратительный запах. Но простенькое белое вино, которое он, насвистывая, приносит из погреба, всё так же янтарно-прозрачно; разве что теперь оно быстрее разливается по дядиным мышцам, ставшим больше похожими на губку, и, подбираясь к жёлтому лицу, испариной проявляется вокруг щетинистых усов, сужает бесцветные глазки и наводит муть на их блеск.
— Ну что, юный польдеванин [35] , по-прежнему витаем в облаках? — говорит дядя и растопыривает локти на столе из резного ореха, словно защищая свою бутылку и печенье, но ещё чтобы ограничить пространство, куда он поместил Алькандра и запер в «ячейке», которая неизменностью памяти и стойкостью предубеждений специально для гостя отведена в дядиной системе мироздания.
Алькандр, которому не довелось придумать для себя дефиницию, ненадолго укрывается за подаренной ему маской: ему приятно чувство, что во время разговора он всё ещё меланхоличный студент, в смутную годину увлёкшийся Каббалой, юный математик со странным акцентом, который между строк у Дрюмона упорно прочитывал миф о Вечном Жиде. Алькандр вполуха слушает дядю, который всё суетится, прихлёбывает вино, уходит, возвращается, вручает ему том, поглаживая обложку, и снова прихлёбывает; он смотрит, как хозяин вытаскивает из-под рамы зеркала запылившуюся открытку с поздравлениями от Жана Ле Мерзона, который «не забыл дядюшку-старика», затем смачивает губы в бокале с вином, где размякшие крошки печенья описывают медленные спирали, подобные послеполуденным пригородным мгновениям и жизням людским в их ленивом и роковом течении; он ждёт дядиного возвращения, когда тот, метнув цитату, вдруг семенит в ванную, с хриплым покашливанием плюёт в умывальник и снова мечет цитату; Алькандр даже отвечает — хотя, кажется, иногда невпопад — на его маразматические высказывания об облаках и твёрдой почве реальности и, в свою очередь, мысленно очерчивает вечный образ дяди Ле Мерзона и его место в иерархии явлений. И тогда в растянутости и одутловатости плоти, которые возраст придал дядиному телу, в дряблости мышц, хрупкости костей, из-за которых он, как губка, впитывает вино и чувства, Алькандр усматривает признаки «эволюции наоборот»: если взглянуть сквозь сжатую перспективу лет, видно, что место дяди — на одной прочной и тихой ветви с моллюсками. Пригородное пристанище, которое дядя соорудил, чтобы укрыться от унижений века, панцирь из строительного камня, где он чувствует себя в безопасности, — пока всего лишь первый, несовершенный и плохо подогнанный макет раковины, которую он медленно выращивает вокруг себя, чтобы скрыть в ней свои обиды и горечь; а поскольку скупыми движениями пластинчато-жаберной твари руководит всё ещё наполовину человеческая душа, которая пока не вполне научилась жить в вечном настоящем, то она создаёт из прошлого другую, неовеществлённую раковину, и та, прежде чем жилец окончательно уснёт, стягивается, охватывая те далёкие эры, когда время медленно разматывало свои спирали, те обесчеловеченные тысячелетия, когда свидетелем безграничного упорства моллюсков была только бесчувственная растительность. Истинная сущность дяди восстановлена, он уподоблён плоской устрице вроде тех, которым, как в Новый год подморозит, пейзанцы-иссианцы устраивают жуткую резню, и теперь Алькандр смело может наблюдать за бесхитростными проказами природного создания; и иногда по ходу разговора ради забавы окропляет сочную сокращающуюся плоть каплей ароматного уксуса.
35
Польдевия — вымышленная страна, по одной из версий, придуманная Альфредом Жарри. Фигурировала во многих литературных и даже политических мистификациях первой половины XX в.
— Во время высадки особых неприятностей не было?
Щетинистые усики, усыпанные крошками, двигаются туда-сюда, что означает отрицание.
— Вовсе нет, вовсе нет, — отвечает дядя, — парочка ненормальных, местные дрязги… Я переехал. Видите ли, по сути мы все воевали за Францию.
Капля уксуса на мгновение вызвала лёгкую судорогу; но сразу впиталась или растворилась в испарине, покрывшей обрюзглое тело, которое вальяжно отплывает к месту отдыха.
Иногда потереться о дядины икры приходит кошка и даёт погладить изгиб своей бархатной спины; обращённые к Алькандру круглые яшмовые глаза выражают жгучую ненависть. Дядя ласково успокаивает её; беглый взгляд говорит Алькандру: ваши дикарские речи испугали даже это возвышенное животное.
Простенькое белое вино заканчивается; дядюшка снова уснул в своей раковине. Алькандру пора ретироваться, он ещё раз проходит сквозь это ковчежное счастье: мимо пальмы, утопающей в пыли, встревоженной кошки, провожающей его злобным взглядом, решётки, ограждающей дядин аскетичный мирок. В небе скапливаются большие кучевые облака, они опускаются на кусты сирени вдоль дороги Винных погребов и сливаются с их мягкими шапками; дверь в логово захлопывается, Алькандр вдыхает полной грудью свободу и на мгновение теряется, сбросив всю тяжесть земную, как утонувший в цветах и венках мертвец, которого несут влажный воздух и запахи, — польдеванин, витающий в облаках.
Теперь постоим на маленьком мосту через железную дорогу — посмотрим, как он возвращается тем же путём; в этом романе совсем ничего не происходит, а если что-то и движется, то на заднем плане, в потёмках сознания, в пространстве между строк, между глав; мало поцелуев, ещё меньше драк и ран; всё бесцветное, вялое, как в жизни. Да и после этого абзаца приготовимся к тому, что ещё четыре страницы мы так и будем следить за рассеянным мечтателем, который возвращается домой.