Крушение
Шрифт:
— Волшебно будет, правда? — говорит Алькандр.
Сила романтического вымысла позволяет им вслед за многими другими — если судить по чернильным кляксам и следам пальцев, которыми вымарана страница, — отведать невинный вкус волшебного ягодного поцелуя, доставшегося молодому улану; и так же, один устами другого, один через другого, оба они предвкушают этот сказочный дар — губы Мероэ.
Но вторая глава начинается скучным описанием пейзажа.
— Осторожно, пальцы, — говорит Серестий, — мундир мне испачкаешь.
Язык, на котором мы говорим, у нас один, и нас мало волнует, что он много ближе всех других языков к древнему индоевропейскому, как утверждает на бесконечно долгих уроках грамматики лысый полковник, наш учитель, у которого о индоевропейском, похоже, не менее туманное представление, чем у нас. Шесть склонений, пять косвенных падежей с неудобоваримыми названиями, правила спряжения глагольных форм двойственного числа (факультативные, если подлежащее — неодушевлённое существительное) — сколько досадных ловушек расставляют нам старшие, чтобы утвердить своё сомнительное превосходство. Но мы даже ради них не откажемся от этих нечистых, «с шёпотком», полугласных, картавых согласных, гортанных звуков, от этих режущих ухо «х» и «ж», которые разрывают текстуру самых нежных слов и делают по-настоящему мужскими наши ругательства, от ядовитых и клейких не то «в», не то «у», которые иностранцу ни за что не произнести: всё это прах Империи, наше единственное наследие. Пусть несчастный грамматист вязнет в сонном болоте класса: прозвенит звонок, и он исчезнет, а на смену ему придёт старый генерал, дослужившийся до историка.
На уроках истории мы доходим до роковой войны, которую проиграли наши отцы; впрочем, нам описывают только самое начало: стычки на границах, патрулирование и разведка, неизменный успех наших сил; мы можем лишь домысливать, что за катаклизм открыл врагу путь в сердце Долиноземья, привёл к чудовищной и необъяснимой Большой смуте, повлекшей за собой Крушение и наше изгнание. Этот непостижимый рок, который путём просто побед и побед блистательных привёл нас к распаду и краху, мы мысленно олицетворяем в сцене, изображающей последнее утро императора во дворце; пропуская мимо ушей монотонный рассказ старого генерала о былых походах, каждый из нас воссоздаёт эту душераздирающую картину в воображении из лоскутов истины, предположений и легенд, услышанных от учителей и родителей.
В окна стучит дождь; низкие облака, свинцовые лужи, слабый полусвет осеннего утра. Он тоже поднялся однажды ноябрьским утром; без десяти шесть, как обычно, слуга поставил на низкий столик, украшенный драконами, поднос с завтраком.
Император с удивлением обнаружил вместо мутного кофе, которым он уже привык угощать подданных, восхитительно густой шоколад, как бывало до Большой смуты. Ему не оставили выбора, его пытались унизить даже в желании быть как все и принести себя в жертву. Он сам раздвинул тяжёлые шторы янтарного цвета; в глубине аллеи вставало солнце — пламенеющее пятно среди платанов на холодном ветру.
Накануне он выпроводил верховного канцлера, который явился просить об отречении. Доводы министра, как всегда, были убедительны: оказавшись заложником смутьянов, император сделался помехой в восстановлении порядка и монархии; эрцгерцог собрал бы на границах остатки здоровых сил армии; Внешние Силы тоже пришли бы на помощь. В кармане у верховного канцлера помимо акта об отречении была нота, обращённая к союзникам династии, — само достоинство и дерзость: он по-прежнему знал толк в стиле.
Подавшись всей своей гигантской массой вперёд, император, будто в порыве гнева, оттеснил канцлера к двери, но на пороге удержал и молча обнял; в коридоре замер от удивления ходивший взад-вперёд часовой.
Вот он сидит на краю так и не застеленной кровати с балдахином, во власти образов прошлого: они выплёскиваются друг за другом лихорадочным потоком, не подчиняясь его воле, как пейзаж в окне вагона. Влажный пейзаж ранней весны, весь в грязном снегу, пересечённый большими свинцовыми реками, в меандрах которых отражаются низкие тучи; покрытая бесконечной гризайлью равнина, плоская, как географическая карта; отъезд на великую императорскую охоту накануне войны и Большой смуты. Раз в пять лет — ритуальная схватка один на один с вонючим медведем, вылезшим из разорённой берлоги, дабы народ увидел: император-то ещё огурец! И такую тоску ощутил он последний раз в поезде, везущем его к северо-восточным лесам, аж затылок и плечи затряслись и ноги от слабости подкосились. А чего стоило красивое бледное лицо эрцгерцога, склонённое к нему, пока он, опершись на рогатину, обматывал бицепсы, чтобы выдержать натиск зверя: сколько надежды на поражение было в недобрых расширившихся глазах! Варварский обряд был учреждён в тринадцатом веке Матиасом Медведем, и с тех пор двух побеждённых монархов свергли с престола, а у многих остались раны; хорошо ещё отказались от обычая перерезать им горло после отречения. Зверь, поддетый зубьями рогатины за подмышки, прёт всей своей массой; на таком расстоянии ощущается жар его дыхания и смрад всклокоченной шерсти: местами выцветшая, она покрыта рыжими пятнами; время от времени передние лапы, до которых всего несколько дюймов, яростно молотят воздух. Стоит медведю дрогнуть, сделать один шаг в сторону, чтобы высвободиться, и он неминуемо отступит назад под натиском рогатины, на которую навалился государь, и главный ловчий спустит наконец курок; но упёртый, как влюблённая женщина, ревущий, как разъярённая толпа, медведь прёт и прёт.
А на обратном пути — ледоход и паводок, внезапно разбушевавшиеся ветра и воды; совсем рядом с полотном железной дороги ещё заснеженный островок рассекает волны, как нос корабля, а на его оконечности — чёрная приземистая полузатопленная ива, упорствующую неподвижность которой только подчёркивает стремительный поток; огромные просторы — вода, ветер и грязь; и кажется, будто парят подобно огромным птицам почерневшие распятия на перекрёстках ведущих в никуда дорог.
С огромным усилием вырвался он из пут этих зримых воспоминаний, когда умолять его об отречении пришёл в свою очередь князь-епископ: «во имя гражданского порядка и согласия» этот деятель закорешился со смутьянами. Император поднял его на смех, предложив ввести противоположный коронованию обряд декоронации.
— Фарс? Буффонада? — отвечал он на возражения прелата. — Да мы и так в этом по уши. Только одно и видим. А вы пытаетесь помешать мне смеяться, не хотите, чтобы я оценил по заслугам ваши ужимки и прыжки? Смешно, монсеньор, невероятно смешно; никогда бы не подумал, что профанация вызывает такой смех. Я вижу своих солдат, переодетых в разбойников, самых верных своих подданных в масках и плащах опереточных изменников, представляю лавочников, которые изображают Брутов и Демосфенов, и епископов, которые развлекают чернь, демонстрируя ей зады; на маленьком семейном празднике не хватает только меня; дайте же мне поучаствовать в общем веселье.
Когда миниатюрный силуэт исчезнет в мерцании сутаны, император сам закроет дверь; он окинет беглым взглядом просторную переднюю, оставшуюся без части мебели, грязный паркет, где раздавлено несколько папирос, бесстрастно марширующего часового, заметит подмигивания и скрытые жесты каких-то неизвестных людей у окон в конце коридора, ведущего к парадной лестнице, газету, которой прикрывается военный, полулёжа на банкетке, карты, разложенные на паркете игроками. Затем император сядет на кровать с балдахином, к которой с утра никто не притронулся. Пройдёт некоторое время; останутся только сумбурные видения, причудливое и медленное колыхание хоругвей и пламени факелов; подвижные отражения на двухслойном витраже окна, которое он видит сбоку; приглушённые звуки, которые, иссякнув и обесцветившись к концу пути, долетают из парка; перешёптывания и изредка чей-нибудь возглас из передней, а ещё знакомый ход часов со стальным механизмом на рабочем столе.
В семь вечера его пришли задушить подушками. Трёх добровольцев сопровождал врач; он констатировал смерть от естественных причин. Потом слуга, рыская глазами, принёс ужин, который забыли отменить. Вместе с ним вошёл высокий человек в почтовой форме цвета морской волны; на правой руке у него была повязка с ромбом, перечёркнутым стрелами, плотно затянутая на форменном сукне: обычно так накладывают бинты. Он долго сортировал папки, оставшиеся на рабочем столе, распределял их по министерствам и ответственным департаментам, а между делом спрятал в карман брюк часы со стальным механизмом и небольшую фотографию императрицы.
Звенит колокольчик, старого генерала сменяет лейтенант, который, поскрипывая мелом, объясняет нам «Начала» Эвклида; от Крушения наши мысли переносятся к легендарным Истокам.
Нам рассказывали, что боги-прародители, которых почитали наши предки, Шурун и Бурун, пузатые колоссы, в результате противного природе соития положили начало нации, в основе своей сугубо мужской. Были у них неистовые охоты на гигантских зверей, поединки, гротескные и мощные; горы и тучи служили им метательными снарядами, а под конец богобратья потрошили друг друга голыми руками, оплодотворяя землю своими внутренностями, из которых вырос первый урожай овса и гречихи; была наконец попойка, во время которой моча великанов превратилась в наши реки, а потом, обнявшись и спутавшись косматыми бородами, они впервые танцевали хулак, который до сих пор в дни церковных праздников отплясывают пьяные старики; затем на ходящей ходуном земле был совершён первый и самый неестественный акт совокупления; эту картину недосотворённого мира, беспорядочно несущегося навстречу своей судьбе, комичную ярость и каннибальский юмор — всё, что Лееб, последний музыкант Империи, пойдя дальше пресных описаний в школьных учебниках и гекзаметров наших поэтов-классиков, воспроизвёл в грандиозном многоголосье своей «Поэмы Сотворения», мы пытаемся смутно представить, позабыв треугольники и параллелограммы лейтенанта и обратив взгляды во двор, где, переполняя лужи водой, дождь словно подготавливает размокшую ноябрьскую землю к новым посевам, к рождению новой жизни.