Крушение
Шрифт:
От величественных истоков к грозовым раскатам крушения факты, изложенные в наших учебниках, мельчают, теряют яркость и наполненность. Нам говорили, что Византийская империя вдохновила нас, стала нашим образцом; знаем мы и рассказ о наших первых послах: босые, взъерошенные, они явились ко двору Палеологов [5] с пенькой и мёдом — традиционными дарами наших степей; а назад вернулись, как нас уверяют, с хищным пернатым, который стал с тех пор нашим символом. Всё это, увы, лишь плод фантазии дедов; в византийской хронике об этом не упоминается. Впрочем, вот было бы смеху, когда б какой-нибудь министр-шутник и впрямь вздумал представить императору дипломатов-дикарей! Тем более, что эти смельчаки умудрились добраться до Константинополя, шагая туда несколько лет, но таверны и публичные дома на окраине города стали для них непреодолимой преградой. Нет у нас истории, и географии толком нет. Мы варвары, которых разметало по ухабистой равнине, нас разделяют изгибы наших медленных рек, мы сумели возвести к чёрному небу лишь поросшие травой курганы да рыхлые насыпи, а грозы и ветра подтачивают их и сравнивают с землёй. Украшения, выкованные нашими ремесленниками, сплошь топорны, а при литье кубков вес и блеск золота заботили мастеров больше, чем форма и ритм линий; какая там утончённость материала — мы воспели его первозданную грубость. И на неверной почве наших невнятных традиций мы наспех возвели постройки из кирпича, хрупкие театральные декорации: из-за Большой смуты наша история бесследно стёрлась — не потому ли, что создавалась она на болотах и всегда была лишь длинным барочным фасадом, обманной росписью на картоне? Если мы не объединим усилия, то скоро от неё вообще ничего не останется, даже руин; снова будет бескрайняя равнина и блуждающий по ней народ.
5
Палеологи — последняя и наиболее долго правившая династия императоров Византии (1261–1453 гг.). Именно её эмблемой (а не всей Византийской империи) был двуглавый орёл.
Жорж Морис Палеолог, француз румынского происхождения, был послом Франции в России в 1914–1917 гг. и во многом способствовал привлечению России к участию в Первой мировой войне.
В полдень колокольчик напоминает нам о геройском долге; на мокром дворе вот-вот продолжится строевая подготовка.
Алые эполеты, украшенные императорским вензелем, вышитым серебряной нитью, выровнялись в почти идеальную бесконечную прямую.
— Вольно!
Руки скрещены за спиной, правую ногу — вперёд, но каблук должен находиться ровно на высоте левой лодыжки: столь филигранное движение без шероховатостей выполнить непросто.
— Смирно!
Мы не перестанем любить безжалостную отточенность строевых упражнений. Но эрцгерцог опаздывает, под солнцем в зените блестят носы наших яростно навощённых башмаков, и молодой генерал, который ходит взад-вперёд вдоль наших рядов и иногда яростно хлещет стеком себя по икре, не заставляет нас выполнять эти движения лишь потому, что сам нервничает в ожидании.
— Командиры отделений, вперёд!
Сделать два шага вперёд, щёлкнуть каблуками — и не смотреть по сторонам; столько месяцев репетировали, что продолжать уже не имеет смысла; Серестий может быть уверен, что окажется на одной линии с другими командирами отделений, которые синхронно с ним, за ту же десятую долю секунды, преодолели точно такое же расстояние.
— Встать в строй. Вольно!
Молодой генерал снова ходит туда-сюда, похлопывая себя тростью. Пробор, почти ровно посередине разделяющий от затылка его бесцветные волосы, приклеенные гелем к заострённому черепу, напоминает след от точного удара сабли, нанесённого всадником, который, однако, недооценил твёрдость потылицы. Зной тяжёлыми волнами льётся с неба. Стоя в дальней правой части двора, возле крепостной стены, Алькандр видит на противоположной стороне рослую фигуру барона де Н., который вышел на широкое возвышение перед входом, направился к генералу, силясь придать своему шагу подобающее достоинство, и теперь, стоя навытяжку перед невысоким человеком, отбивающим на своей лодыжке эдакую барабанную дробь, сообщает новость, которая немедленно пронесётся по рядам и за несколько секунд дойдёт до Алькандра: эрцгерцог предупредил, что опоздает больше, чем на час.
— Тишина в строю! Смирно! Вольно! — кричит молодой генерал, его голос звучит вдруг невероятно мощно; он берёг силы до прибытия эрцгерцога, но преждевременно выплеснул их, будто хотел убедиться, что, несмотря на волнение в наших рядах, он не утратил способность нас гипнотизировать.
После этого ему остаётся только изображать безразличие и прерывисто чеканить шаг с тростью под мышкой — подальше от строя, где снова начали переговариваться.
За каменной стеной под неподвижным и жарким синим небом раскинулись огороды и сады, где летом томятся зрелые фрукты. Знак, поданный Серестием, едва заметный кивок, понят мгновенно, словно улизнуть договорились заранее, и вот они уже карабкаются на стену — её надо преодолеть, пока генерал, дойдя до противоположного конца строя, не сделает резкий разворот, ударив себя тростью по икре; Серестий первым усаживается верхом на серые камни, мерцающие хрупкими неровными чешуйками слюды, и сверху пытается помочь товарищу, протягивая ему длинные худющие руки; тот тоже вскарабкался наверх и теперь сползает с другой стороны, напрягая живот, перекатываясь и болтаясь туда-сюда; здесь можно мягко упасть, оказавшись в тенистой канаве, гораздо ниже, чем со стороны двора, и утонуть в запылённых листьях мяты и ромашки. Некоторое время они сидят молча, искоса поглядывая друг на друга, и тихонько улыбаются; Серестий растирает ушибленную коленку. Тишина небывало прозрачна; ряды за стеной, наверное, уже перестроились; если бы генерал что-нибудь заметил, были бы слышны его вопли. Алькандр прыскает со смеху, прижав ладонь к непослушному рту.
— Возле церкви есть сад, там полно клубники.
Они лежат на животе, бок о бок, среди поросших травой грядок, и вовсе не из желания посмаковать этот миг не спешат срывать спрятавшиеся среди матовых листьев с зубчатыми краями и клубничных побегов нежные, чуть кисловатые ягоды; солнце лучами щекочет им затылки, в горле и в желудке слабое потягивание; их лица совсем близко друг к другу, и так хорошо, что приходится молчать: всё это обостряет дивный вкус грабежа и опасности. Отражаясь от густо сплетённых стеблей и листьев, от оголённых корешков, торчащих из комочков раскуроченной земли, от неярко окрашенных обломков раковин, покинутых мелкими моллюсками, солнце шлёт им в лицо запахи свежей земли. Так пахли вспаханные поля той кровавой весной, когда Алькандр впервые восхитился пронзительностью света, пахла плодородная земля, от черноты которой исходил горький летучий аромат, — такой неповторимо-воздушный, словно это был сам свет; плоть, щедро рождающая жизнь, впитав столько смертей; плоть Империи. При соединении органического и неорганического, соли и кислоты долгим и кропотливым трудом сплавляют отдельные формы, воссоздавая единство истоков. Подставляя себя солнцу, чтобы впитать его энергию, подобно белёсым росткам, исполненным жажды жизни, друзья простирают руки, прикасаются, притягиваются друг к другу, освобождаясь от натиска сил, переполняющих их тела, и борются долго, беспорядочно, молча. А потом лежат бок о бок в наступившем изнеможении: затылки прижаты к земле, рассеянный взгляд погружается в прозрачность неба, которое время от времени прорезает стремительная циклоида, нарисованная в полёте синицей; трава и кремний колют шею и руки; мятые штаны кажутся совсем короткими и упираются в задранные носы башмаков, которые в необычной близости словно изображают немного забавную фигуру. Перед беглецами смутно вырисовываются черты земляной Мероэ с антрацитовыми глазами, с волосами из спутанных корешков; её тело, в котором едва заметно плавное волнение жизни, создано из ароматов земли и муарового гумуса; её тёмное полупрозрачное лицо, как подточенная временем мозаика, состоит из крошечных камешков нежных оттенков, сланцевых блёсток, переливающихся всеми цветами радуги, из головок с семенами и фрагментов растений, прилипших по контурам лба и рта к высохшей блестящей плёнке, — это след, оставленный слизняком. Возглас ребёнка на дороге, тень облака, быстро бегущего наискосок через сад, тотчас рассеет минутный образ; смутная тревога едва заметно всколыхнёт тени и растения, а потом уляжется, скристаллизуется внутри них; пора возвращаться.
По ту сторону стены, во дворе, который Алькандр рассматривает, стоя на плечах товарища, ничего не изменилось: молодой генерал покачивает заострённой головой, удаляясь вдоль недрогнувшего строя, где Мнесфей занял место Серестия во главе их отделения; эрцгерцог заставляет себя ждать. Но Алькандру после того, как он, подтянувшись, улёгся плашмя на стену и цепляется за камни, которые крошатся и царапают кожу, никак не удаётся в этом месте ограды, где перепад высот ещё более ощутим, затащить наверх товарища. Они попробуют ещё раз, поменявшись ролями; но Серестию, пусть он выше и сильнее, везёт не больше, и он даже рвёт мундир. В строю их заметили, некоторые идиоты уже начали оборачиваться. Остаётся сделать крюк по улице, попасть внутрь через парадный вход и захорониться где-нибудь — в классных комнатах будет пусто — в расчёте на то, что в суматохе первого вальса можно будет проскользнуть к товарищам. Вот они перед фасадом прячутся за воротами дома в ста шагах от входа и ловят момент, когда капитан, поставленный там встречать эрцгерцога, повернётся спиной. Наилучшая возможность представится сразу по прибытии августейшего, когда после рапорта старого генерала все направятся во двор; дневальный наверняка пойдёт поглазеть, как проходит смотр; вот тут-то и надо брать ноги в руки; в бёдрах, в плечах уже чувствуется подвижность, предвосхищающая бег на ту сторону улицы, дальше направо через главный вход, затем по парадной лестнице в классную комнату на втором этаже, где перед тем, как устроиться у окна и смотреть парад, они отдышатся и приведут в порядок мундиры.
И тут они одновременно видят, как подстриженная «ёжиком» башка капитана исчезает под сводом, и перед ними, мучительно чихая мотором и потряхивая железом, медленно останавливается напоминающий профиль римского носа капот такси попугаисто-зелёного цвета. Из-за дверцы высовывается длинная нога в полосатой брючине; щиколотка обтянута гетрой, большая ступня нерешительно выбирает место, чтобы прикоснуться к булыжной мостовой; затем с помощью шофёра появляется и весь этот неуклюжий комод, массивная бесчувственная масса с водружённой на неё фактурной львиноподобной головой, чьи застывшие черты, подчёркнутые копотью теней, придают ей сходство с маской, которую члены династии не переставали носить веками и почтение к которой нам внушают многочисленные портреты в зале славы; эрцгерцог в странном облачении: на нём цилиндр жемчужно-серого цвета, на ремешке — бинокль; тяжёлый взгляд, едва встретившись с дневным светом, останавливается на мундирах и эполетах двух кадетов.
— Кадеты! Дорогие мои друзья! — выпевает августейший голос, театрально-плавнозвучный, поставленный, обречённый в натянутой тишине перед падением занавеса огласить бесповоротный вердикт, знаменующий развязку трагедии. Серестий и Алькандр замерли навытяжку, словно желают превратиться в безответный камень, и чувствуют, как на их плечи ложатся руки эрцгерцога: он и не подозревает, какие последствия сулит им этот жест благосклонности, от которого мурашки по коже. Они идут справа и слева от этого исполина, августейшие пальцы больно сжимают им ключицы; перейдя улицу, они вышагивают под сводом навстречу старому генералу и слышат словно им самим адресованный рапорт, который генерал произнёс без запинки, и хотя лицо его перекосил страх, пальцы у козырька фуражки даже не дрогнули; приближается великий момент, когда эрцгерцог, забыв о присутствии двух кадетов, но ещё сильнее сжимая их плечи, поведёт воспитанников во двор осматривать строй товарищей; однако в последнюю секунду, воспользовавшись тем, что под сумрачным сводом вплоть до солнечной бреши двора всё происходит на ходу, сзади к ним подкрадывается капитан, хватает одного за ворот, другого за пояс, и пинок, полученный Алькандром по крестцу, в аккурат совпадает с громким и хриплым приветственным криком, который раздаётся, когда эрцгерцог выходит во двор.
Небольшой класс, в котором они успели изучить всю скудную обстановку, перечитывая до потери сил названия городов и рек на настенной карте Империи, расшифровывая тайные надписи, вырезанные ножичком на партах, постепенно наполняется сумраком, преображающим все цветные плоскости. С нижнего этажа, выплывая из волн такого же приглушённого шума голосов, пересекая всё погружённое в темноту пространство, до них долетают тихие отголоски вальса. Приходится прислушиваться, чтобы воссоздать движущуюся картину, сосредоточившись всеми силами, всем существом так, чтобы впечатления, рождённые другими чувствами, меркли; в какой-то момент вечера двое друзей даже не подумают, что можно развеять мрак, в который скоро полностью погрузится тесная классная комната, если зажечь лампочку без абажура, висящую на конце перекрученного шнура; но в удвоенной неопределённости очертаний и звуков они будут угадывать ещё более яркое и волнующее, чем показалось бы им в гуще событий, кружение платьев и форменных мундиров, радужные переливы хрусталя на большой люстре и зачарованный трепет скрипок. Всего несколько тактов вальса долетает до них, но в интервалах, разрывающих череду далёких приглушённых звуков, напряжение ожидания и настойчивое постоянство ритма подсказывают ноты, неуловимые слухом, и от того ещё более красочные и пронзительные. Так, проникая к ним сквозь сумрак и расстояние, прерывистый вальс, словно в сказке, мерцает своими фалдами, глубокими и выпуклыми, и им мерещится, будто, обрамляя обнажённые плечи Мероэ, бедные мундиры наших товарищей украсились галунами, эполетами с золотой бахромой, самыми невероятными брандебурами, как в старинных полках Империи, будто отсыревшие стены в нашем тесном парадном зале и столовой украшают золочёная роспись под мрамор и порфировые колонны, и гигантские зеркала в вычурных рамах, где вместо обанкротившегося на скачках игрока, которого все только что видели, отражается эрцгерцог в белом мундире дворянской гвардии, и его торс пересечён зелёной лентой ордена Святого Аспида. Облокотившись на парту и обхватив голову руками, Алькандр закрывает глаза, чтобы яснее слышать эту музыку и видеть эти химерические картины. Расстояние и ключ, который, уходя, повернул капитан, придали, наконец, пусть даже эфемерный, но истинный блеск балу, на котором ему не бывать, и потому Мероэ, которую он не заключит в объятия, обретает настоящую невидимую красоту и неосязаемое платье этой красоте под стать.
На улице зажгли фонари; у главного входа слышны возгласы: значит, все уже разъезжаются; праздничная атмосфера, наполнявшая стены Крепости, рассеивается и, смешавшись с флёром таинственности, её материя становится более изысканной и помпезной. Внутри тоже беспорядочная суета, хотя, казалось бы, сколько строгого напряжения было в первых танцах; с парадной лестницы доносятся шаги и неразборчивые голоса. Какая-то компания устремляется в темноту коридора, где сразу же загорается свет и, проникнув в щель под дверью, стелется по потёртому паркету, озаряя маленький класс; это малыши, они вскоре уходят, что-то утащив с собой, и коридор остаётся во власти ночи. Кто-то ещё пробирается на ощупь и раздражённо пытается сорвать замок, висящий на задвижке; в темноте растворяется воркующее персидское ругательство. Вот и девичьи голоса, но вдалеке, — наверное, на парадной лестнице — разбиваются на тонкие осколки, подобные клочкам водорослей, которые блеснут на миг в набежавшей волне и поблекнут, оставшись на песке. И вдруг — гортанный голос Мероэ, который они сначала узнают по внезапной тяжести в руках и ногах, и в груди, где долгим и непрерывным эхом звучит музыка вопроса «неужели?», который она обронила, проходя мимо запертой двери, и он тянется шлейфом и медленно тает, высвобождая по одному слабеющие обертона, смешанные с затихающим звуком шагов. С кем она говорила? Кто исхитрился увести её наверх, а она при этом ничуть не насторожилась, не заволновалась ни в пустынном коридоре, где они даже не подумали включить свет, ни в классной комнате напротив той, откуда их подслушивают двое друзей, и почему, повернув ключ в замке, они даже не заметили свет в замочной скважине, к которой, смешивая дыхания, поочерёдно льнут Серестий и Алькандр? До них едва доносится неразборчивый шёпот, в котором всё же различимо гортанное «нет, только не это!», и в зияющую неопределённость её слов мгновенно устремляется вихрь образов, обрывочных воображаемых картин; слова растушёвываются звучащим в ответ мужским голосом и смехом, и теперь уже назойливым уханьем музыки. Алькандр так страстно ждал этого вечера в совершенном и столь невинном единстве со своим товарищем, что ни на секунду не задумывался, смогут ли они действительно поделить Мероэ, как разделяют связывающую их дружбу; он чувствует, как необъятная ненависть скручивает его, сушит ему горло — слишком явственная, чтобы он довольствовался столь неопределённой жертвой, как незримый соперник напротив.
— Отныне каждый за себя, барончик, — произносит он, не размыкая губ.
И в свете фонаря, проникающем через незакрытое окно, в тот момент, когда, сжав зубы, он отворачивается от замочной скважины и в упор глядит на Серестия, ему видно, как тот точно так же сжимает зубы, и гнев его словно отражается в зеркале.
— В лазарете есть зеркало, — чётко слышен голос Гиаса, — я тебя отведу.
Они могли бы подраться — молча, как тогда, в саду, где растёт клубника, но яростно, не разними их эта фраза. Мероэ была с братом; они уходят, почти не таясь, как и пришли. Об этой Мероэ из сумрака, Мероэ в калейдоскопе платьев и мундиров Империи, о недоступной и настоящей Мероэ может мечтать только один. Каждый за себя, барончик.