Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Крюк Петра Иваныча

Ряжский Григорий Викторович

Шрифт:

— Я вот думаю… — продолжал неспешный визит Абрам Моисеич, — если бы в тебя кровь мою закачать успели, а ты б все равно помер — жалко было бы, да?

— Крови, что ли? — с легким, нехорошо прикрытым презрением уточнил Петр Иваныч.

— Да какой там крови, — не согласился Охременков, — у меня ее и так до хрена и больше — тебя, говорю, жалел бы страшно, что хорошего, отважного человека на свете меньше на одного станет. Вот дело в чем, а не в жиже этой.

Чего это он? — подумал Петр Иваныч. — Подлизывается? Узнал, что не люблю его, что ли?

Охременков замолчал и продолжал сидеть тихо, покачивая ногой. В палате запахло сырым рыбным мякишем вперемешку с духами типа «Ландыш серебристый», но почему-то такой странный, хотя и чувственный в ностальгическом аспекте набор, уже не был теперь непонятен Петру Иванычу и неприятен. Свет продолжал мерцать, и тоже уже не казался случайностью доброй воли воображения.

— Завтра утром выпишут, — обреченно проинформировал Абрам Моисеич, глядя перед собой, — если давление в норму ляжет, — а жаль… Я уже привык здесь: там-то суета постоянная, хлопоты, работа, будь она неладна, дом и снова работа бесконечная… — он улыбнулся; и Крюков улыбку эту рассмотрел, потому что суммарного света теперь ему вполне хватало и появившиеся запахи, казалось, тоже чувствительно обострили зрение, и он не совсем уже понимал, как сам относится к непрошеному визитеру: как просто к фигуре из сине-белого коридорного освещения или как к полноценному человеку из однозначно понятной жизни. — Томка, правда, моя выручает хорошо, жена, — добавил зачем-то прораб, но, внезапно чего-то вспомнив, хлопнул себя гладкой ладошкой по лбу: — Ты ж ее знаешь, наверно, на отдыхе видал в том году, на путевке санаторной. Она такая… — он подумал и по неприятному лицу его пробежала волна легкой нежности, — стройная очень и тихая… незаметная почти: ты и не приметил, скорей всего — она у меня дикая, людей шарахается, одну только бухгалтерию свою признает и мужа….

Крюков вздрогнул. Похоже, прораб ничего все-таки не ведал про путевку, про то, каковой она оказалась на деле, и Петру Иванычу стало стыдно. Он слегка удвинулся туда, где тень, как ему почудилось, была сильнее, чтобы Охременков не просек резко выступившей на щеках слабой красноты. В то же время ничто не подсказывало ему, что это просто гнилой заход со стороны обиженного мужа — слишком сложным был замах на справедливость, слишком издалека и с большой по сроку передержкой.

Снова версия разваливалась на куски. Никак не укладывался этот Абрам Моисеич в того Александр Михалыча, а фигура не вписывалась в человека. Или наоборот: те не совпадали с этими. Что-то опять мешало испытать внятную неприязнь, согласно тому, как все было разложено до этого, или же хотя бы, ощутить равнодушное восприятие, каким оно было до паспорта, смерча и кровообмена. По любому гадкое настроение против врага не подтверждалось. И тогда Петр Иваныч решился, коль само шло в руки, разобраться в этом деле в принципе, кардинально подойдя к главному параграфу собственных сомнений.

— Слушай, Михалыч, — спросил он, адресовав вопрос в пустоту, мимо образа прораба и отвел лицо к другой стороне подушки, — а чего ты Моисеич-то стал?

— Моисеич? — оживился новой теме Охременков, радуясь причине немного заполнить бессонницу. — Так это отчим мой, Моисей Абрамович меня так назвал, когда я не родился еще. Он сам еврей был, как понятно, а на маме женился, когда она уже меня донашивала, чуть-чуть оставалось. Сами-то мы исконно русские, но отец до рождения моего к другой бабе отвалил, а потом помер, царство ему небесное. — Охременков глянул в больничный потолок и перекрестился совершенно по православному. Грудная жаба у Петра Иваныча сдвинулась с места и приготовилась к прыжку в любом благоприятном направлении, а прораб толковал дальше: — Ну, а Моисей Абрамовичу мама приглянулась, и он, не долго думая, предложение ей сделал на брак, и она пошла. Только условие поставил, что ребеночка будущего усыновит, меня, в смысле, а отчество присвоит — его и назвать надо в память его же отца Абрашей. И мама согласилась, и они поладили на этом. И все!

Вниз от жабы потекло густым и жидким, но не горючим, а как желе — обволакивающим и несоленым. Дергать перестало, и мозг Петра Иваныча теперь работал как часы на жидких кристаллах: четко, точно и бесшумно. О том, что бок сочит, он позабыл и поэтому развернулся к Охременкову так, что основная тяжесть тела пришлась на хирургический послеоперационный шов. Но теперь это было неважно — слишком волнительной оказалась ночная повесть о настоящем человеке, слишком важной по сравнению с прошлыми болячками и ранами.

— И чего? — почти выкрикнул он, жаждя счастливого завершения повествования, но не будучи уверен еще, какой именно из финалов будет наиболее успокоительным для его расстроенных нервов.

— Ну и вот. — Охременков, казалось, удивился такой бурной реакции сотоварища по излечению на свой незначительный рассказ про дела давно минувших дней, — числюсь теперь Абрам Моисеичем, а звучу как Александр Михайлович — так мы с мамой решили, что лучше будет для будущей жизни, после шестнадцати годков, чтоб понятней было окружающим и больше природе вещей соответствовало. Евреи — евреями, а русские — русскими, все же, да? Шило на мыло не меняется, так? — Несколько раз подряд он встряхнул головкой, ну точно, как это делал Слава, и пару раз вдогонку таким же похожим образом крякнул, как и мертвый любимец. — Петь так и не научился, — огорченно, но не настолько сообщил он между делом, — больше хрип идет, как у кряквы. — Он привел себя в порядок, пригладил желтый пух рукой и поинтересовался. — Кстати, Иваныч, как там младший-то, Павлик? Как у него вообще?

Тема была невыигрышной и уж точно — не для посторонних. Удивившись такой неслучайной осведомленности про прошлую проблему, Петр Иваныч сделал вид, что вопроса не услышал и перевел разговор в иное русло, вернувшись к родословной новоиспеченного недоеврея:

— Обманул папашку-то? Отчима, в смысле?

— Нет, — не согласился Охременков. — Я к нему со всем уважением, он хороший человек был, его не любить не за что. У него и друзья все приличные были, и воевали многие из них, и научных работников тоже хватало; я ведь в строительный институт через отцова друга попал: так бы ни за что не сдал вступительные, мозгов не хватило после школы. — Он приподнялся с крюковой постели. — А самого его, как еврея, совершенно я не стеснялся, и паспорт свой тоже спокойно терплю. Главное — внутри тебя что знать, а не снаружи иметь, да, Иваныч?

Как же просто все оказалось и славно! Господи ты, православный мой! — неумело воздал мысленную хвалу потолку Петр Иваныч. — Нет во мне, значит, никакой проказы, и в Охременкове не содержится, и ни в ком ее нет, кого знаю, — не прилипает ко мне дурное все же, и к Зине, и к Павлику, и ко всему нашему роду…

Уходя, Абрам Моисеич протянул руку по-новой, и на этот раз Петр Иваныч перехватил ее еще до того, как Охременков разогнул локоть ему навстречу, и с энтузиазмом пожал обеими своими руками, позабыв про сшитые мышцы и вены левого предплечья. Ничего не болело и там, и вообще — нигде. Чудноватый свет после того, как гость удалился, погорел еще немного, посветился, померцал и сам, медленно втягиваясь под дверную щель, окончательно утек туда, откуда появился…

Утром, сразу после завтрака пришла Зина и принесла горячих блинов со сметаной и клюквенного морсу, так что второй завтрак получился сразу вслед за первым. Но Петр Иваныч съел и его: во-первых, чтоб не обижать супругу, а во-вторых, потому что натурально не наелся первым. Организм его, отлежавшийся за ночь в счастливом размышлении о правде жизни, требовал новых крепких вливаний и дополнительной подпитки, а сам он доказательно чувствовал, что размещенные друг напротив друга раны его затягиваются под бинтами прямо на глазах. И от этого ему становилось куда как легче и веселее.

— Давно я тебя таким не видала, — удивилась Зина, предполагая получить от мужа нестрогий выговор в качестве частичного последствия смертельной бури, о которой плохо предупредила.

— Блины удались, — заталкивая в рот очередную трубочку, с которой капала сметана, ответил Петр Иваныч, думая, что никому не сумеет объяснить своей радости. Даже Зине.

Дверь распахнулась, и в палату зашел Охременков. Он был одет уже по-городскому, но с учетом уличной жары, и поэтому рубаха на нем разошлась и открыла к обозрению курчавые волосы, заполнившие все пространство груди от пояса до горла. Вид у него был прощальный.

— Вот, Иваныч, — бодро отрапортовал он, — выпустили, ухожу я, так что до скорой встречи на объекте после восстановительных мероприятий.

— Давай, Михалыч, — так же на подъеме и с надеждой пожелал ему добра Петр Иваныч, — подымайте там мою башню, чтоб стояла, как у молодого, лады?

— Сделаем, не сомневайся, — засмеялся прораб и вежливо сказал, глядя на Зину: — Всего наилучшего, берегите мужа.

Он круто развернулся и пружинисто пошел к дверям, словно в обход котлована.

— Кто это, Петенька? — недоверчиво поинтересовалась Зина, проводив Михалыча глазами.

Поделиться с друзьями: