Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Крюк Петра Иваныча

Ряжский Григорий Викторович

Шрифт:

— Это хороший человек, — ответил Крюков, — прораб наш, Михалыч, Охременков по фамилии.

— Да? — удивилась Зина. — А по виду не скажешь.

— Чего? — не понял супруг. — Что хороший?

— Да нет, про это ничего не знаю, а не скажешь, что — Охременков: больно по виду на какого-нибудь Рабиновича смахивает, вон живчик какой, словно только из Мертвого моря на сушу выбрался. Я таким не доверяю обычно, от них всегда обман исходит и фальшивая вежливость.

— Не-е-е-т, Зинуль, не правда твоя, — мягко возразил Петр Иваныч. — Это спаситель мой теперь навеки, удивительный человек, — он закатил глаза к потолку, дожевал блин окончательно и отчетливо повторил: — У-ди-ви-тель-ный!

И это была абсолютная и бесповоротная правда Петра Иваныча Крюкова, и числиться стала она под номером три в самодельном, но несколько припозднившемся списке удивительных в его жизни вещей, идущих сразу после самолетов и еврейского вопроса. И не было в тот день прекрасней для Петра Иваныча и красивей человека на свете, чем собственный прораб: этот добрый, ладно скроенный, типично русский мужик с хорошим человеческим лицом, с большими широко открытыми глазами, с крепкими дублеными руками и распахнутой навстречу любому урагану щедрой душой. И какой терпимый ко всем другим народностям! Как про отца неродного своего говорил славно, как о памяти его заботился…

Наверно, — подумал Петр Иваныч, когда Зина уже собрала домашнюю посуду и ушла, — был бы сейчас Абрам Моисеич не прорабом, а настоящим большим начальником, если б натурально евреем оказался, а не по семейной случайности.

И стало Крюкову даже немного обидно за нового друга, что не дотянулся тот до управленческой должности, не хватило керосину из-за простецкого русского характера, из-за бесхитростной натуры и героической готовности принимать постоянно основной огонь на себя…

А через три с половиной недели после выписки и домашнего восстановления, Петр Иваныч снова восседал в полностью восстановленной кабине поднебесной подъемной конструкции и тянул на себя рычаги, «вируя» груз, когда было надо, и «майнуя» опустошенный поддон в обратном направлении по завершении нужды. В промежутках он поглядывал в небо, чтобы не упустить очередное летающее тело, которое могло запросто оставить после себя в пространстве животворящий расползающийся хвост. И теперь ему было не так уже важно, кто управляет алюминиевым воздушным зверем: надежный еврейский летчик или обычный пилот первого класса пассажирской авиации; и тот и другой высотный образ подпитывал отныне Петра Иваныча независимой умелостью и конкретной наружной красотой, обеспечивая стойкий прием встречного восхищения крановщика Крюкова посредством единой воздухоносной пуповины. Главное, думал Крюков, чтобы штурвал летающего аппарата не достался лицу кавказской национальности или какому-нибудь азерботу…

Временами Петру Иванычу казалось, что все понятно ему в жизни теперь и что все удивительное сумел он собственным умом преодолеть. И не было в сердце его никакого ни к кому больше зла, но порой, наблюдая протекание этой жизни не со своей верхотурной точки, а со вполне низменной, на уровне строительного «нуля», он забывал порой про достигнутое им преодоление и удивлялся все ж тому, какие разные они — эти не русские и не жидовские евреи: то он такой — навроде Александр Михалыча и по поступку, и по разговору и по телу, а то — совсем противоположный, где не хватает чести, увиливает совесть и не достает правильного благообразия в наружности — по типу Абрам Моисеича. Но конкретно если, то никогда больше не целил Петр Иваныч со своей законной верхотуры и не ловил ожесточенно в перекрестье носа и большого пальца профиль хорошего человека, Абрам Моисеича Охременкова, он же просто Михалыч, у которого то виднелись волосы на груди, а то и исчезали куда-то, предъявляя голую кислотную грудь. Впрочем, теперь это тоже было неважно, это было пустое все и незначительное по сравнению с неисчезающей радостью от новой, третьей по счету, достойной и окончательно понятной жизни. Кроме чисто еврейского вопроса…

История пятая

КОНЕЦ И НАЧАЛО ПЕТРА ИВАНЫЧА

Больше всего на свете крановщик Петр Иваныч Крюков боялся трех вещей. Причем, то, как проистекала жизнь его до начала нынешней поры, снова майской и снова нежной, имея наполнение из безоблачных в основе своей и за малым исключением понятных в самых корневых отростках отдельных ее мигов, и то, как сложилась она по действительному факту к моменту последнего измерения, не слишком его заботило. А если быть предельно аккуратным в высказываниях, то не больно-то и волновало. Но этот же самый май отколол и разом откинул в не важное для Петра Иваныча прошлое предыдущие шестьдесят три года, вобравшие в себя многочисленные радости его, ненависти, удивления и любови. Хотя, если о настоящей любви говорить, но за вычетом детей, летающих животных, собственной гордости и сливочного пломбира, то она у Крюкова оставалась единственной после прожитого этапа, не замаранной никаким посторонним оттенком, даже самым малым, какой смог бы перебить главные и наисильнейшие чувства: разум, сердце и привычку. И было это любовью по самому большому счету и максимально крепкому отношению к ее основному объекту, потому что все-таки как не крути, а получалась на этом месте Зина. Единственная Зина, законная его жена, и никто кроме нее другой.

Но лишь с нынешнего раза месяц-май, шестьдесят четвертый по счету, стал же и последним среди прочих на него похожих, а до тех пор Петр Иваныч продолжал все еще огненно бояться отсортированных естественным самоотбором трех пунктов очередного списка. Хотя, если блюсти нормальную точность, то — первого, в основном — других он только побаивался. А бумага эта мысленная содержала в себе вот что.

Во-первых, и самых главных, Петр Иваныч боялся умереть. Сама мысль такая прицельно в голову не приходила почти никогда, но когда изредка залетала в неустойчивые минуты особенно судьбоносного форс-мажора, протискиваясь между другими важными думами, то надолго все равно не задерживалась, потому что тут же распылялась в силу полной безопасности самой темы для обмозговывания. А чаще всего отступала она — реальная, а не нарисованная воображением опасность — и вокруг оставалось столько всего еще хорошего, понятного, родного или недоделанного. Да к тому же накопленные болезни не сильно давали суетиться про никому неизвестную кончину и не обещали известный лишь ей одной срок прихода, а лишь продолжали беспокоить по пустякам, когда присядешь, к примеру, неловко чуть-чуть не на то место куда надо или же оторвешься от этого места чуть более резко, или же, начиная с недавних гастритных пор, просто поешь больше кислого, чем полезного; и тогда фактор надежной смерти отступал круто вбок и не домогался организма, чтобы нарушить внутренний баланс между укоренившимся в семье покоем, возможностью милого безответственного бездумия и легкой озабоченностью про безжизненную среду обитания.

На деле же Петр Иваныч ужасался не безобидному фактору неопределенного и безадресного отрыва от земной поверхности, а вполне конкретным последствиям такого собственного уединения, могущим всем негативом лечь на Крюкову семью, и первей прочего — на Зину.

Ну, дети, ладно еще, — раздумывал он про старших, Валентина и Николая, — те по жизни крепко стоят, на твердой почве и по указателю у каждого, куда двигать. Жены ихние — тоже, обе при профессии, слава Богу, и при деле.

Переживательным особняком выдвигался Павлуша, младшенький и тайно любимый больше прочих, несмотря на случавшиеся у него раз от раза шальные денежные знаки. Философию про то, что деньги, конечно, неплохо, Петр Иваныч продолжал с удовольствием, но и понимал в то же время, что нет в Пашкиных суммах надежности: слишком велики они и непредсказуемо случайны. А талант? Талант — дело такое: теперь — есть, как случилось быть, а завтра настоящий труд может полезней стать, чем фу-фу с карандашиком, и книг, скорей всего, народ тоже читать не станет из-за компьютеров многомощных, к тому все идет. Да и потом, с одной стороны дороговизна бумаги стала огромной, а с другой — постоянно новой мировой войной грозят, что вот-вот грянет над планетой.

Хотя, с третьей стороны, — размышлял главный Крюков, — если разгорится над миром такая напасть, то, верняк, война атомной будет, быстротечной, без начала и конца — разом упадет на всех с обеих сторон атаки и загасит жизнь во всех точках планеты единым раскаленным атомным окурком. А кто уцелеет, то ненадолго: водородной крошки все одно наглотается и сдохнет собакой в раковых мученьях от радиационных лучей.

Таким образом, последнее размышление, затрагивающее нестабильность Павликовых заработков, вполне органично перемешивалось с отсутствием конкретного страха за исход собственной жизни, коль скоро все из одной лодки так и так наклоняются в сторону бездонной глубины, но зато не все из наклоненных успели вдоволь налюбоваться небесной красотой с точки ближайшего к ней примыкания, как он — ветеран подъемно-кранового труда. Это радовало…

Совсем Петру Иванычу было б спокойней, если бы Пашку по женской линии пристроить к хорошему человеку — по типу Фенечки, например, Комаровой, родом из города Вольска, с Зининой родины, с места ее девичьей непокорности. В том году, кстати, несчастье в семье Комаровых все ж имело место: скончался отец Феклин, Вячеслав Комаров, капитан-афганец, несмотря на участие Крюкова в судьбе героя и зафиксированное регулярными письмами дочки улучшение органов его головного мозга. Об этом горьком событии Феня поведала в недавнем письме, после того, как все уже окончилось, чтоб не беспокоить Петра Иваныча чужим горем и не вводить в лишний расход по отдаче последнего долга отцу. Оценил тогда Крюков такой поступок ее и поблагодарил с облегчением: все равно поехать не смог бы на похороны — Охременков бы вряд ли пустил, Моисеич, прораб, в связи со сдачей объекта, когда для замены Петру Иванычу не было никого, а кран на том прошлогоднем строительстве имелся один всего — его, Крюков.

Надо бы, — подумал Петр Иваныч, — в гости девчонку позвать приехать, с Пашкой чтоб познакомить, на дальнейшие виды судьбы. А то и вправду, глядишь, занесет парня в неведомые дебри какие с его особенным чувствительным талантом, не дай Господи… — Но это он так просто подумал, через усмешку отцовскую, что, мол, и подобное гадство у кого-то бывает, да не у нас только, не у Крюковых. Но письмо, однако, пригласительное написал…

Ну, а главный непокой из-за возможного расставания с жизнью происходил из-за Зины. Не мог себе представить Петр Иваныч, как укладывается без него супруга в их семейную постель, как продавливается одиноко перина с левой половины, оставаясь топорщиться холодным бугром справа от пустого Крюкова места, и как никто уже не подведет под мягкий Зинин вес и надежное тепло добрую мужскую руку, чтобы с другой стороны корпуса накрыть тело супруги такой же рукой, как можно шире разведя пальцы для пущего перекрытия любой по выбору груди или всей середины покатистого неохватного живота.

Пенсии, — думал он, — ей и без моей хватит, не помрет от недостатка средств, потребность у нее небольшая при том, что все сама может, без чужого вмешательства в хозяйство. Разве что сердце не выдержит разлуки от моего ухода и надломится раньше времени, не вынеся потери меня. Или, — возвращался Петр Иваныч к старым мыслям, — через падучую может пострадать, через нервное потрясение от горя…

Но думы эти были нечастыми, носили чисто размышлительный характер и относились больше к заботе о самом себе, ровно как и к жалости про самого себя. Однако Петр Иваныч вряд ли успевал это осознавать, поскольку последнее чувство, складываясь с предпоследним, как раз и достигало эффекта того самого ужаса первой списочной позиции, после чего оставалась в теле лишь боязнь смерти, а причина, способ и срок ее наступления отъезжали в сторону, не имея значительной важности. Но зато потом и отлегало разом, как и возникало, как только появлялась на семейном горизонте здоровая и живая супруга и мимоходом чмокала Петра Иваныча в Ульяновский или же Пуговкин лоб, в зависимости от пасмурности или бодрости мужа на ту минуту. И все забывалось до следующей поры…

Поделиться с друзьями: