Купание в Красном Коне
Шрифт:
Вспоминая времена будочные, только головой Михей недоверчиво качает. Летом духота и вонь. Зимой холод собачий. Торговали водкой дешевой, отравою. Покупатель шел жалкий, бранчливый…
Теперь Михей не жмется среди коробок, а сидит за белым прилавком, поигрывая кнопками электронного кассового аппарата-игрушечки. Магазин ломится от дорогого товара. У дверей охранник стоит, вышибала. Покупатель — не шваль какая-нибудь, народ солидный, которому недосуг гоняться за дешевизной. И Михей уже не хамит открыто, как бывало, но и не раболепствует, ведет себя с достоинством. На черный день уже отложено.
Знойный июньский день клонится к вечеру. Охранника сморило, того и гляди, по косяку сползет. Михей с усмешкой смотрит на этого громилу, затянутого в душную зеленую форму и ремни. Сам Михей облачен лишь в шорты и майку, на которую свисает недавно купленный тяжеленный серебряный крест.
Воскресенье. Редкий покупатель забредает лишь за пивом холодным. Вот и еще один, из числа тех, к которым у Михея интерес особый. Видит Михей через широкую стеклянную витрину, как подъехал малый, его ровесник, на шикарной иностранной машине, как небрежно захлопнул дверь, что-то коротко и повелительно сказав-приказав роскошной блондинке, оставшейся на пассажирском сиденье. Чувства Михея понятны — не сиживал тот лощеный хлыщ в вонючих будках, не мерз за копейку, не выслушивал мат всякой пьяни.
Однако Михей ничем своих эмоций не выказывает. И лишь с охотничьим интересом наблюдает, как входит малый небрежной походкой в магазин, как останавливается перед прилавком, не вынимая левой руки из кармана дорогих светлых брюк. Бросив деньги перед Михеем, требует бутылку «Гессера». Михей невозмутимо отсчитывает сдачу и ставит бутылку на прилавок.
— А открыть?
Михей достает из-под прилавка открывалку на веревке и молча со стуком кладет рядом с запотевшей бутылкой. Малый, не вынимая руки из кармана, начинает открывать. Михей смотрит с насмешливым интересом. Бутылка скользит по пластику и ахается у ног покупателя. Пенная жидкость заливает ему ноги. Из подсобки выглядывает вечно хлопочущий Заза. Оборачивается охранник.
— Двумя руками-то все надо делать, — назидательно выговаривает Михей, ногой придвигая к себе коробку с пивом.
Малый, не теряя лица, вновь достает деньги и швыряет на прилавок.
— Повторить. Сдача — в счет уборки.
Михей вновь ставит перед ним бутылку. Сцена повторяется. Лишь лужа на полу становится больше. Малый вновь лезет за деньгами. И неизвестно, чем бы все закончилось, но в дело вмешивается Заза. Он молча подходит к прилавку и открывает бутылку. Двумя руками. Малый удаляется. Михей с удовлетворением смотрит ему вслед, оглядывая мокрые брюки.
— Паганэц ты, — устало говорит Заза, утирая лоб. Он уже привык к выходкам Михея. — Пакупатэля мне разгонишь.
— Куда они денутся, — усмехается Михей, глядя за окно, где у машины малый резко отвечает что-то недоуменно вопрошающей спутнице.
Уборщица тетя Аня, ворча, собирает осколки, вытирает пол. В душном воздухе стоит запах пива.
Вновь тихо. Михей подмигивает охраннику. Тот равнодушно отворачивается и сонно смотрит на часы. До закрытия еще далеко. Михей раз за разом вспоминает произошедшее и тихо посмеивается.
Мысль неизреченная
Изучая историю времен и народов не для предвидения судеб мира, но для обретения себя в нем, Епифаний (имя не настоящее, так звали мы его) уже в 198… году проявил признаки беспокойства. Истоки этого состояния были ясны ему. Нам же, близким друзьям его, не казались убедительными. Хмель свободы кружил нам головы. И мы в чаду очередного веселого застолья просили у Епифания лишь одного: «Стихов! Стихов!» Он поднимал с нами бокал, читал свои дивные строфы, но, не в пример нам, день ото дня мрачнел, видя, что все его слова о нашей будущности не находят достойной почвы.
Зимой 86-го он исчез на целый месяц, никому ничего толком не объяснив. Даже супруге своей Адели, жемчужнозубой Адели.
Он объявился в конце февраля, уверенный в себе, энергичный, целиком поглощенный одним. Епифаний стал землевладельцем.
В одной из срединных наших областей, в глухой деревушке куплена была им изба. Довольно крепкая, по его словам, хоть и требующая известного ремонта. Имелся при ней и клок земли.
Надобно было видеть, с каким нетерпением ждал он окончания зимней поры, схода снегов, устоявшихся дорог… Нетерпение проступало во всем его облике, когда он слушал, словно заново, наши речи. Он оставил свою иронию и полемический задор, и даже ближайшие друзья, поверяя ему думы, наталкивались на нежелание не только сочувствовать, но и просто понимать.
К середине весны он свернул все дела в столице, частью совсем вычеркнув их из своей жизни, частью перевалив на плечи супруги своей Адели, многотерпеливой Адели. И вновь бесшумно исчез.
Ныне, когда толпы горожан, кляня свою недальновидность, жадно рыщут в ближних и дальних весях в поисках хоть хибары на каменистом утесе, но встречают лишь лукавость пейзан, решение Епифания не вызывает ни осуждения, ни даже малой доли критики. Тогда же, в предчувствии великих изменений, мы будто завороженные следили за искрящимся и буйным, словно веселящее шампанское, потоком слухов, сплетен и новостей. И ждали, что вот-вот… И немало дивились поступку товарища.
Летом Епифаний вернулся в столицу. Позвонил немногим, весьма сухо осведомился о своих делах, довольно равнодушно выслушал ответы. Уклоняясь, в свою очередь, от расспросов о существовании его анахоретом. В течение двух дней он прервал все нити, связующие его с городской жизнью, и отбыл в деревню. Забрав трехлетнего сына и супругу свою Адель, опечаленную Адель.
И несколько лет не было о нем ни слуху ни духу. Городскую квартиру свою он сдал незнакомым людям, и когда кто-нибудь из нас звонил, надеясь на внезапное его появление, чужой голос бесстрастно отвечал: «Их нет. И скоро не обещали». И тихое, дурманящее, как наркоз, забвение постепенно стирало имя Епифания из бесед наших.
Но однажды летом я, хоть и не принадлежал к числу тех, с кем Епифаний во времена былые делился сокровенным, именно я получил от него краткое послание, записку с приглашением посетить его и с обстоятельным описанием маршрута.
Не скрою, лестно было оказаться единственным удостоенным такой чести. И вновь имя Епифания всплыло за нашим столом, уже далеко не столь праздничным, а сотрясаемым отголосками всех тех катаклизмов, что, подобно затяжным дождям, не покидали нас, лишь усиливаясь.
И уже в дверях я кивал головой, выслушивая все вопросы, которые передавали самые умные из нас Епифанию, полагая, что уж он-то, вдали от суеты, разрешил недюжинным умом своим их немало.
Руководствуясь наставлениями его записки, я довольно легко проделал путь мой, последовательно меняя поезд на автобус, а последний — на собственные ноги. Я не знал, что привезти Епифанию, и потому рюкзак мой был легок, содержа лишь подарки для его сына да только что вышедший стихотворный сборник наших общих приятелей. И купленные в складчину французские духи для Адели, для незабываемой нами Адели.