Лекции по философии литературы
Шрифт:
Точка зрения автора по отношению к универсуму текста, может быть сопоставлена с точкой зрения Господа Бога на мир, ни больше, ни меньше. Достоевский пишет в черновиках к роману: “Предложить нужно автора существом всесведующим и не погрешающим…” Это признание не противоречит тому, что говорит разухабистый Бахтин. Автор приносит героя, как Христа, в жертву человеческому роду. Но сам Спаситель, как вы прекрасно помните, свободно идет на крестную муку. Однако между Раскольниковым и Христом есть разница. Родион – не Христос, трансцендентный этому миру и искупающий на Кресте, в божественной чистоте и невинности, чужой родовой грех, – но Род-ион (“родимый”, “первенец”, “батюшка”, “русский дух”, как называют его в романе), то есть человек, приемлющий зло рода человеческого как свое. Он имманентен этому миру и, следовательно, виновен в его грехах. Поэтому он и убивает.
Здесь я широко расхожусь с Пятигорским, который с такой жесткой житийной схемой совершенно не согласен. “Раскольников, – говорил он в 1994 году, – в общем-то был придурок! Это Достоевский все знает, а не он”. Но позвольте вам и Пятигорскому сделать одно возражение. Нет ничего такого, чего бы Раскольников о себе не знал. Какое бы суждение о нем вы не предложили, будьте уверены, оно уже фигурирует в структуре его самоописания, прожевано им и сплюнуто, как отборный табак.
Вернемся к житийному, идеальному типу средневекового юродивого (насколько он соответствует историческому – мы сейчас не обсуждаем). Средневековая культура организуется противопоставлением святости и сатанинства. Святость исключает смех, Христос, как известно, никогда не смеялся. Однако святость возможна в двух обликах: суровой аскетической серьезности, которая отвергает земной мир как соблазн, и благостного принятия мира сего как создания Господа. Второй вариант – от курочки протопопа Аввакума до старца Зосимы из “Братьев Карамазовых” – сопряжен с внутренним весельем и благостной улыбкой. Сатанинство же относится к смеху иначе. Дьявол и весь дьявольский мир – это как бы святость наизнанку, левый, вывороченный мир. Поэтому он кощунствен по самой своей сути, то есть несерьезен. Это мир беспардонно хохочущий. Черт на Руси именуется “шутом”. Но хохочущий кощун остается внутри средневековой иерархии и системы ценностей. Кощунство – это утверждения через отрицание норм и законов. Здесь берет начало феномен юродства.
Юродство – чисто русская затея, Запад не знает ничего подобного. Это не физическое уродство и не душевное помешательство. Юродство – сознательный выбор и добровольное мученичество. (Это не исключает того, что кто-то мог бессознательно отдаться юродству и в результате некоего душевного затмения.) В чем же сущность этого “самоизвольного мученичества”?
Субъективно – это аскетическое самоуничижение, мнимое безумие, оскорбление и умерщвление плоти, подкрепленное буквальным толкованием Нового Завета: “Аще кто хощет ко мне ити, да отвержется себе” (Матф., XIV, 24, 25); “Мы юроди Христа ради” (1-е посл. Павла к коринф., IV, 10). Юродство – самовольно принимаемый христианский подвиг из разряда “сверхзаконных”. Иноческими уставами он не предусмотрен.
Объективная сторона этого явления заключается в том, что юродивый живет в миру и обличает пороки и грехи сильных и слабых мира сего, невзирая ни на какие приличия. Презрение к общественным нормам – своеобразная привилегия и непременное условие юродство. “Благодать почиет на худшем” – обоснование такого плохишества. Юродивый близок к античному кинику, но это не форма эстетизма, потому что эстетика здесь полностью поглощена этикой, и юродство – скорее возвращение к раннехристианским идеалам, согласно которым плотская красота – от лукавого. С европейским шутом нашего героя роднят две вещи – дар предвидения и неприкосновенность. Но шут лечит пороки смехом, а смеяться над представлением юродивого может только грешник, не понимающий серьезного душеспасительного смысла этого спектакля одного актера. Здесь цель – рыдать над смешным.
Святой Прокопий Устюжский в одноименном житии ходит “по вся нощи ко святым божиим церквам, и моляшеся господеви, иного же ничтоже имевше у себе, токмо три кочерги в левой руце ношаше”. Кочерга – языческий атрибут. Но юродивый держит три кочерги подобно тому, как архиерей держит три свечи при святительном благословении. Все правильно: богу – свечка, а черту – кочерга. Три кочерги – в левой руке, а хождение по церквам – ночью, а не днем. Это антиповедение, кощунственное пародирование церковной службы. Внешне образ действия Прокопия неотличим от магического (колдовского, языческого) поведения, но по сути своей наполняется принципиально иным содержанием. Самоуничижения ради святой присваивает себе чужое – грешное, безобразное, унизительное – поведение. Он играет в грешника. Нарушение норм и приличий для него норма, а не аномалия. В одиночестве юродивый ведет себя иначе. Для себя он реализует не игровое, а однозначное и серьезное поведение, хотя реальное поведение древнерусских юродивых, видимо, колебалось между этими двумя возможностями, в зависимости от того, усваивал ли кощун точку зрения своих зрителей или, напротив, заставлял аудиторию принять его собственную позицию.
Юродивый – яростный дидактик. Его внутренняя святость создает условия для антитетического противоположного внешнего восприятия: то обстоятельство, что юродивый находится в каком-то своем сакральном микропространстве, придает его поведению характер перевернутости для постороннего наблюдателя, находящегося в грешном мире. То есть юродивый как бы вынужден вести себя “перевернутым” образом. Его поведение оказывается дидактически противопоставленным миру. Характеристики антиповедения переносятся при этом с него на зрителей. Поведение юродивого превращает игру в реальность, демонстрируя нереальный, показной характер внешнего окружения. В одном из текстов майя говорится: “Будь благословенна, о плоть, ибо ты защищаешь нас от ужаса костей”. И юродивый безжалостно снимает с существования маску из плоти, чтобы добраться до чудовищного скелета вещей.
Скрытый личиной безумия, юродивый глумится, как скоморох, шалует. Всякое людское место годится для сценической площадки. Зрелищем чудным и странным он одинаково хорош и в кабаке, и в монастыре. Его могут побить, но юродивый безмолвно и благодарственно сносит побои от толпы. Для грешных очей это зрелище – соблазн, для праведных – спасение. Тот, кто усматривает в поступках юродивого грешное дурачество и низменную плотскость, бьет лицедея или смеется над ним. Тот, кто видит сотериологический смысл, – благоговеет. Юродивого мучают и заушают, хотя должны благоговеть. Он вводит сердца людские в соблазн и мятеж, хотя должен вести их стезей добродетели. И он молится за тех, кто подверг его укорению, биению и пханию. Идеальный костюм его – нагота. Обнажаясь, юродивый надевает “белые ризы нетленныя жизни”. Опять двусмысленность, потому что нагота – и символ души, и источник плотского греха. Он натурально между ангелом и бесом. Изъясняется этот ангелобес загадками и иносказаниями. Речь его притчеобразна, а слово “притча” в Древней Руси понималось в самых разных смыслах: уподобление, иносказание, гадание, загадка, изречение, присловие, поговорка. Но все равно, основной язык – язык жестов, причем откровенно провокативных и апорийных.
Его лицедейство насквозь парадоксально: оно уподобляется Крестному пути Спасителя. Юродивый, как пишут авторы житий, подобен неясыти пустынной, которая символизирует Христа и, согласно легенде, вскармливает птенцов собственной кровью. Есть древняя легенда: однажды злой дух, оборотившись коршуном, преследовал голубя, который укрылся на груди Будды. Коршун возмутился: “По какому праву ты отнимаешь мою добычу? Один из нас должен умереть – или он от моих когтей, или я от голода. Почему ты жалеешь его, а не меня? Если ты милосерден и хочешь, чтобы никто не погиб, вырежь из собственного тела кусок мяса, равный голубю, и дай мне”. Явились две чаши весов. На одну опустился голубь. Будда вырезал кусок мяса и положил на вторую чашу. Но она осталась неподвижною. Будда положил еще кусок, и еще, и еще, изрезал все тело, но чаша осталась неподвижною. Тогда он бросился сам на вторую чашу весов, и только тогда чаша с голубем поднялась.
Юродивый – такой же мученик веры, в борьбе добра и зла отдающий себя не по частям, а целиком и безвозвратно. Собственным телом и кровью души спасающий мир. Крайнее истязание плоти – символ его веры. Но есть ли во всем это какая-то философия или юродство можно списать на мораль, дидактику и религиозный подвиг веры? Безусловно есть. На метафизику намекает принцип театра, или вернее театра театра, о котором мы говорили в прошлый раз. Вы помните высказывание Анненского: “…Какого бы я Гамлета ни смотрел, всегда рисую себе совсем другого актера, впрочем, невозможного ни на какой сцене”.
Юродивый – тоже актер, невозможный ни на какой сцене. Его представления не приурочены к какому-то особому месту, потому что он сам создает и организует свое время и место. И юродивый ближе не к шуту или античному кинику, а к театру жестокости Антонена Арто. Его можно поверить словами Вяч. Иванова о Скрябине: “Что можно сказать про достижение, наблюдая полет стрелы, пущенной за видимый окоем и исчезнувшей так далеко, что мы не в силах ни охватить, ни измерить глазом похоронившей ее дали?” (III, 174). Достиг ли цели великий лучник жестокости – бог весть, но попытка – уже достижение. И какая попытка!
Театр, как и мысль, рождается из этой жестокости. Арто нередко сравнивают с Ницше. И это справедливо – жестокость родственна тому, что Ницше понимал под сверхчеловеческим. Сверхчеловек обозначает некое особое высшее существо, которое реализует волю к власти. Увы, мы бессильны перед выбираемыми словами. Высказанное, слово обрастает тем, что и как поняли воспринявшие его люди. А они чаще всего понимают, следуя законам и ассоциациям обыденного языка. Вот употребил Ницше слово “сверхчеловек”. И получилось, что он ввел нечто, что стало восприниматься в его философии как одна из первых фашистских тем. Философия сверхсуществ, например – немецкой нации, призванной господствовать над низшими существами прочего мира. Но что же на самом деле хотел сказать Ницше? Что вообще означают эти слова – высший, низший? В нашем обыденном предметном языке это означает, что есть некие реально существующие высшие существа. Ими могут быть в одном случае люди с белой кожей, в другом – с черной, в третьем – немцы, в четвертом – русские и так далее. То есть в нашем конкретном языке это означает, что есть высшие и, следовательно, есть и низшие существа. И выходит, что Ницше, говоря о сверхчеловеке, на уровне философского языка утверждает нечто положительное, нисколько не сомневаясь, что все нации равны, ни одна не хуже другой, но при этом одновременно на уровне обыденного языка говорит о негативном, отрицательном. И начинается спор за и против расизма, который становится бесконечным, поскольку всегда найдутся сторонники и противники любой идеи, готовые друг друга поколотить.