ЖАНРЫ

Литературная Газета 6495 ( № 10 2015)

Литературная Газета Литературка Газета

Шрифт:

Ф. Достоевский в «Записках из мёртвого дома» не прибегает к слову «кунак», но его кавказские персонажи узнаваемы по тому же ритуально-куначескому удару по плечу. Повествователь, вспоминая Нурру («улыбаясь, дружески ударил меня по плечу»), объясняет читателю: «…хочет показать мне свою дружбу, ободрить меня…». Не эта ли тональность непобеждённой человечности в нечеловеческих условиях каторги тронула Л. Толстого, необычайно тепло откликнувшегося на «Записки…»: «…точка зрения удивительная – искренняя, естественная и христианская»?

У самого Толстого эта сакраментальная тема возникала неоднократно в «Казаках» и «Хаджи-Мурате» и, надо признать, в полном соответствии с ритуальными тонкостями, освящёнными местной традицией. Куначеству отведена роль некоей этической альтернативы в условиях военного противостояния, инициирующей столь существенную для Толстого интонацию сообщительности, – достаточно вспомнить взаимную симпатию Марьи Дмитриевны и Хаджи-Мурата. Этот звук сближающей доверительности улавливается и в том эпизоде, когда русский офицер Бутлер прощался с беглым шамилёвским наибом: «Не забудь кунака». Хаджи-Мурат мгновенно откликнулся, как откликаются на долгожданный пароль: «Я верный друг… никогда не забуду».

Спустя 14 лет после «Кавказского пленника» А. Пушкин в первом номере «Современника» печатает под одной обложкой своё «Путешествие в Арзрум», гоголевскую повесть «Коляска» и – рассказ черкеса Султана Казы Гирея «Долина Ажитугай». Пушкинское послесловие к нему феноменально не только по лаконичности, но и по неожиданному повороту мысли. Первое произведение «сына полудикого Кавказа» и сразу – «становится в ряды наших писателей»?

За вовлечением такого автора в состав «нашей литературы» стоит не только куначеское дружелюбие русского человека, но и духовная дальнозоркость «угадчика» – именно к этому слову прибегнул Достоевский в знаменитой пушкинской речи 8 июня 1880 г. Поэт задавал перспективный для русского культурного сознания камертон отзывчивости, угадывая иную перспективу в противовес разгоравшейся на Кавказе войне, когда несовместимость двух миров казалась непреодолимой.

Не будь этого угадывания – мог бы Габдулла Тукай, классик татарской литературы, в марте 1911 г. говорить о своей заветной мечте, связывая её с пушкинским словом: «…на татарском, в татарском духе, с татарскими героями, хочу создать своего «Евгения Онегина»?

Не будь этого угадывания – мог бы Р. Гамзатов признаться в том, что «русскую литературу мы воспринимали как собственную», Пушкина как аварского поэта и вообще «Кавказ пленила пушкинская Русь»? Никому, даже бдительному идеологическому отделу обкома КПСС, не пришло в голову указать и поправить: партийные функционеры понимали, что такого рода признание делается не ради красного словца. Оно свидетельствовало о чём-то более значительном – об осознанности вхождения в цивилизационное пространство России, которая покоряла явлением Пушкина и Лермонтова, посылала академические экспедиции для изучения «сурового края свободы», создавала Азиатский музей и Институт восточных рукописей, грамматики и словари по местным языкам, обучала юных горцев в Ставропольской и других гимназиях…

Почти через сто лет после выхода пушкинского «Современника» на трибуну Первого съезда советских писателей вышел один из его участников в явно неевропейской одежде, чтобы поразить всех певучей речью в стихах и постукиванием по папахе, как по бубну. «На меня, – признался М. Горький в заключительной речи, – произвёл потрясающее впечатление ашуг Сулейман Стальский», который «сидя в президиуме, шептал, создавая свои стихи, затем он, Гомер XX века, изу­мительно прочёл их ( аплодисменты )».

В предсъездовский период Н. Тихонов, В. Луговской, П. Павленко объехали Дагестан в поисках неизвестных талантов, и этот метод погружения в национальную среду без каких-либо гарантий на положительный результат оказался эффективным: однажды Николай Семёнович, взыскательный создатель «Орды» и «Браги», назвал, не скрывая своего восхищения, аварского лирика Махмуда «кавказским Блоком».

Завышенность горьковской и тихоновской оценок легко объяснима поэтическим преувеличением от увлечённости и заинтересованности, но она, безусловно, генеалогически связана с первоистоком – пушкинским камертоном, а изнутри воспринималась как воодушевляющая и стимулирующая: подобного рода великодушие несло в себе узнаваемую уважительно-куначескую участливость.

При составлении книги отца по его архивным материалам (Камиль Султанов. Избранное. Воспоминания. Статьи. Неизданное. Письма. Махачкала, 2011) меня больше всего поразила прямо-таки зашкаливающая степень неподдельного взаимного интереса представителей различных литератур. И не только в общесоюзном масштабе: в кулуарах Первого съезда дагестанских писателей (1934) впервые встретились литераторы, разделённые языковыми барьерами: «Лезгины не подозревали, что в высокогорном Хунзахе живёт поэт, ставший основоположником новой аварской литературы. Точно так же аварцы не имели представления о поэзии лезгинского крестьянина из аула Ашага-Стал, успевшего к тому времени создать множество стихов и песен». В те весенние дни впервые увиделись С. Стальский и Э. Капиев – не будь этой встречи, лезгинский поэт не стал бы затем всесоюзно известным, а Э. Капиев не написал бы своего «Поэта».

Показательных примеров неформального и деятельного интереса друг к другу в книге множество, но выберу только два. Ещё в довоенном и знаменитом МИФЛИ отец сдавал экзамен выдающемуся фольклористу и автору первого учебника по русскому фольклору Ю. Соколову. Когда Юрий Матвеевич узнал, что студент родом из Дагестана, то предложил посетить его дома. Оказалось, что профессор хотел уточнить собранные им сведения о дагестанских певцах и сказителях. Но «чем вызван такой интерес к горскому фольклору»? На недоумённый вопрос гостя последовал ответ: «Фольклором народов Северного Кавказа я интересуюсь со студенческих лет. Любовь к горцам и их народному творчеству привил мне мой учитель Всеволод Фёдорович Миллер – крупнейший знаток Осетии…».

Или вот фотография афиши вечера дагестанской поэзии. Ничего, казалось бы, особенного, но, если присмотреться к нижнему краю афиши, то увидишь дату: «Подписано к печати 11 июля 1944 г.». В столице, переполненной проблемами военного времени, нашлось время и место для подобного вечера! Открыл его Н. Тихонов, предоставивший слово докладчику К. Султанову, а затем Б. Пастернаку, Д. Кедрину, другим видным русским поэтам. В том же военном 1944-м отец совместно с С. Обрадовичем подготовил и издал в Москве сборник «Поэты Дагестана», привлекая к переводам лучших поэтов – Н. Асеева, Н. Тихонова, И. Сельвинского и др.

Даже в предельно экстремальных условиях не переставали работать «перекрёсток культур» и та мировоззренческая установка на сопереживание и соучастие, дефицит которой сегодня остро ощущается. Речь идёт об исторически сложившемся чувстве общего дома, о потребности во взаимоузнавании людей и литератур, когда открываешь для себя позитивный образ другого .

«Муса был татарин, – читаем в рассказе В. Шаламова «Студент Муса Залилов», – и как всякий «нацмен» принимался в Москве более чем приветливо». Заданная интонация безусловной доброжелательности к иноязычному товарищу по общежитию подтверждена выразительной подробностью: студенты «восхищённо следили за упражнениями Мусы при восхождении на Олимп чужого (русского. – К.С. ) языка». Позднее он станет Мусой Джалилем, напишет «Моабитскую тетрадь» и будет казнён фашистами в августе 1944-го…

Вынесенные на обложку послевоенной книги Р. Гамзатова три слова – «Дети дома одного» – сегодня однозначно обречены на включение в перечень стандартных советских идеологем. Но истины ради надо сказать о неконъюнктурном и чрезвычайно важном для молодых литератур смысле, открывавшем иную жизнь за пределами отцовской сакли («в мир большой я из малого вышел селенья»), приобщавшем к праву на изменение и развитие, «чтобы не был малым человек, принадлежащий малому народу». Невозможное становилось возможным: «Я с крыши горского аула сквозь даль, которой нет конца…». Ключевое слово здесь, конечно, даль…

Поделиться с друзьями: