ЖАНРЫ

Литературные воспоминания
Шрифт:

кружкового настроения, что получил возможность быть справедливым и наконец

упразднил в себе все закоренелые, почти обязательные ненависти, которые

считались прежде и литературным и политическим долгом. Немногие из его

окружающих поняли причины, побуждавшие его рассчитаться со своим

прошлым, не оставляя позади себя никакого предмета злобы, а причина была

ясна. В уме его созревали цели и планы для литературы, которые должны были

изменить ее направление, оторвать от почвы, где она укоренилась, и вызвать

врагов другой окраски и, конечно, другого, более решительного и опасного

характера, чем все прежние враги, хотя и горячие, но уже обессиленные

наполовину и безвредные...

Я уже упомянул, какое странное впечатление произвело на ближайших его

сотрудников по журналу заявленное им сочувствие к той части славянофильских

воззрений на народ, которая может быть принята каждым размышляющим

человеком, к какой бы партии он ни принадлежал. Хуже еще было, когда

Белинскому вздумалось похвалить, со всеми надлежащими оговорками,

«Воспоминания Булгарина», тогда вышедшие, и заметить, что они любопытны по

характеристике русских нравов в начале нынешнего столетия, системы

тогдашнего публичного воспитания и вообще заведенных порядков жизни, которых автор был сам свидетелем и жертвой. Похвала Булгарину в устах

Белинского, как ни была еще скромна сама по себе, показалась, однако же, такой

чудовищной вещью журнальным соредакторам критика, что они напечатали

статейку, уже переработав и переиначив ее до неузнаваемости, и тем вызвали

укоризненное примечание последующего издателя сочинений Белинского, гласившее: «Статья эта, напечатанная по рукописи,— в «Современнике»,— какая-

то странная переделка» [314]. Редакция имела некоторое моральное право желать

такой переделки. Во-первых, никто не был приготовлен к подобному нарушению

всех традиций либеральной журналистики, связывавшей с некоторыми

литературными именами множество вопросов, которые только полемически и

могли быть поднимаемы в печати и которые давали этим именам значение

символов, для всех понятных и не требовавших дальнейших разъяснений; а во-

вторых, можно было думать, что Белинский не остановится на первом шаге в деле

упразднения либеральных традиций своей партии, что грозило оставить в

будущем саму партию без дела, круглой сиротой, не знающей, за что приняться.

Многие из друзей уже относили к упадку умственных сил поворот, замечаемый в

направлении Белинского, и выражали опасение, что он обратится на разрушение

по частям тех начал, которые окрашивали так долго и ярко его собственную

246

деятельность, причем новый журнал, конечно, терял один из крупных девизов

своего знамени.

Опасения несбывшиеся, но они не вовсе взяты были с ветра. Белинский по

временам обнаруживал мрачный взгляд на свою прошлую литературную жизнь.

Помню, как однажды, после особенно мучительного дня кашля и уже

укладываясь в постель, он вдруг заговорил тихим, полугрустным, но твердым

тоном: «Нехорошо болеть, еще хуже умирать, а болеть и умирать с мыслью, что

ничего не останется после тебя на свете,— хуже всего. Что я сделал? Вот хотел

докончить историю русской народной поэзии и литературы, да теперь и думать

нечего. А может быть, кто-нибудь тогда и вспомнил бы обо мне, а что теперь?

Знаю, что вы хотите сказать,— прибавил он, заметив у меня движение,— но ведь

две-три статьи, в которых еще половина занята современными пустяками, уже и

теперь никому не нужными, не составляют наследства. А все прочее понадобится

разве историку нашей эпохи...» И так далее...

Я оставил его с тяжелым чувством на душе. Это сомнение в пользе целого

жизненного труда имело для меня трагический смысл. И нельзя было приписать

слова Белинского действию болезни: он, видимо, думал и прежде о том, что

теперь высказал,— за речью его слышалось как бы долгое предварительное

соображение. Выходило, что человек, пользующийся большой популярной

известностью, обремененный, так сказать, сочувствиями целого поколения, им

воспитанного, еще считает себя призраком в истории русской культуры и не

убежден в достоинстве той монеты, на которую куплено его влияние и слава.

Много было несправедливости к самому себе в этой оценке, но много

заключалось в ней и новых возникших требований от литературного деятеля, а

также много горя — и не одного личного.

Но интересы мысли и развития, на которые Белинский постоянно обращал

свое внимание, всегда выводили его из всякого субъективного настроения, как бы

оно ни было глубоко и искренно,— выводили на свет, к людям и делам их. Это

случилось и теперь.

Тогда много шумела известная — теперь уже позабытая — книга Макса

Стирнера «Der Einzige und sein Eigenthum» («Единичный человек и его

достояние») [315]. Сущность книги, если выразить ее наиболее кратким

определением, заключалась в возвеличении и прославлении эгоизма как

единственного оружия, каким частное лицо, притесняемое со всех сторон

государственными распорядками, может и должно защищаться против

материальной и нравственной эксплуатации, направленной на него узаконениями, обществом и государством вообще. Книга принадлежала к числу многочисленных

тогдашних попыток подменить существующие основы политической жизни

другими, лучшего изделия, и достигала, как часто бывало с этими попытками, целей, совершенно противоположных тем, какие имела в виду. Возводя эгоизм на

степень политической доблести, книга Стирнера устроивала, в сущности, дела

Поделиться с друзьями: