Литературные воспоминания
Шрифт:
невежд и мерзавцев. О цензурных обстоятельствах, надеюсь, тебе сообщил уже
Некрасов, и ты, конечно, уже знаешь, что теперь Ж. Занд не будет читаться на
русском языке...» и т. д. [323].
Не трудно было окружающим Белинского, к которым московские друзья
тоже обращались с запросами о нравственном его состоянии, разъяснить, что в
основании всех его нареканий на заграничную жизнь лежит совсем не враждебное
Европе чувство, а скорее чувство нежное к ней, раздосадованное только тем
именно, что должно сдерживать, ограничивать себя и подавлять свои порывы.
Настроение, однако же, не прошло у Белинского бесследно.
263
О мозговом раздражении русской либеральной колонии, с ее заботами об
устроении для себя наилучшего умственного комфорта, причем, конечно, не
могли быть забыты ею и эффектные подробности из современных открытий, уже
и говорить нечего. Белинский не обратил на колонию никакого внимания, как на
дело, известное ему по опыту и у себя дома [324].
Мы слышали, что позднее и уже находясь в Петербурге, Белинский принял
известие о революции 48 года в Париже почти с ужасом. Она показалась ему
неожиданностию, оскорбительной для репутации тех умов, которые занимались
изучением общественного положения Франции и не видели ее приближения.
Горько пенял он на своих парижских друзей, даже и не заикнувшихся перед ним о
возможности близкого политического переворота, который, как оказалось, и был
настоящим делом эпохи. Этот недостаток предвиденья, по мнению Белинского, превращал людей или в рабов, или в беззащитные жертвы одного внешнего
случая. Упреки были справедливы, но надо сказать, что окончательная форма
переворота была неожиданностию и для тех, кто его устроил.
Жена Герцена, по инстинкту женского сердца, поняла, между прочим,
Белинского, заехавшего в Париж, лучше и скорее всех других. Она собрала
маленькую и хорошо подобранную коллекцию «образовательных» игрушек, уже
существовавших тогда в Париже, хотя и без систематизации их, и подарила ее
дочери Белинского. Между подарками были зоологические альбомы с
великолепными рисунками животных всех поясов земли, которыми Белинский не
уставал восхищаться. Он мечтал о воспитании дочери на естествознании и точных
науках. Между прочим, он в это время нашел игрушку и для самого себя.
Фланируя по улицам, он наткнулся в одном магазине готовых платьев на
изумительно пестрый халат с огромными красными разводами по белому
фуляровому полю и влюбился в него. Халат был именно той выставочной вещью, которую магазины нарочно заказывают с целью огорошить проходящего и
остановить его перед своими зеркальными стеклами. Белинский почувствовал род
влечения к этому предмету, долго колебался и наконец купил его, серьезно
растолковывая нам, что предмет совершенно необходим ему для утренних работ в
Петербурге. Подробность заслуживает упоминовения потому, что этот
несчастный халат наделал потом много хлопот ему и мне.
По мере того как приближалось время к отъезду Белинского в Россию, о
чем он уже стал мечтать чуть ли не со дня своего появления в Париже, возникал
вопрос о способах удобнейшего отправления его на родину, так как предоставить
Белинского самому себе в этом деле не было возможности по малой его
опытности и неспособности беседовать на иностранных диалектах. Решение
вопроса было уже принято, когда представилась возможность дать Белинскому
благонадежного сопутника и вместе оказать услугу честному старику,
занимавшему важную в Париже должность portier — привратнику в нашем доме.
Старика, очень строгого к простым жильцам, которые поздно возвращались
домой, и привязавшегося к русским своим пансионерам как-то страстно и
безотчетно, звали Фредерик. Он был родом немец из Саксонии, свершил поход 12
года в Россию с армией Наполеона, попал в ординарцы к губернатору Москвы
маршалу Даву, что и помогло ему возвратиться целым и невредимым в Париж, 264
где он и поселился. Он охотно, особенно под хмельком, рассказывал об ужасах, какие он видел на пути в Россию и из России и в Москве. Вместе с тем он сгорал
желанием побывать на родине (где-то около Лейпцига), которой не видал уже
более 35 лет, и когда я предложил ему, под условием сперва довезти моего
приятеля до Берлина, посетить на наш счет свой фатерланд и затем возвратиться
назад к месту, которое покамест будет блюсти его супруга (толстая и
величественная баба), старик как-то присел, положил обе руки между колен и, легко подпрыгивая, мог только несколько раз промычать: «Oui, monsieur! Ah, monsieur!..» Для Белинского нашелся надежный проводник, говоривший по-
немецки и по-французски и готовый беречь его особу и особенно его кошелек, как
честь знамени или пароль, полученный от своего шефа.
В Париж пришел также и ответ Гоголя на письмо Белинского из
Зальцбрунна. Грустно замечал в нем Гоголь, что опять повторилась старая
русская история, по которой одно неосновательное убеждение или слепое
увлечение непременно вызывает с противной стороны другое, еще более
рискованное и преувеличенное, посылал своему критику желание душевного
спокойствия и восстановления сил и разбавлял все это мыслями о серьезности
века, занимающегося идеей полнейшего построения жизни, какого еще и не было
прежде. Что он подразумевал под этим построением, письмо не высказывало и
вообще не отличалось ясностью изложения. Белинский не питал злобы и
ненависти лично к автору «Переписки», прочел с участием его письмо и заметил
только: «Какая запутанная речь; да, он должен быть очень несчастлив в эту
минуту».
День отъезда из Парижа, после предварительного совещания с друзьями, был назначен окончательно [325]. Накануне его, вечером, Белинский посидел еще