Литературные воспоминания
Шрифт:
в своей комнате, на котором писал много и долго к жене, во-первых, и и семье
Герцена, где М. Ф. Корш и хозяйка окружали его попечениями и успевали
разглаживать морщины, наведенные усталостью от зрелища мятущихся людей, целей и намерений которых угадать нельзя.
Впечатление, произведенное на него Парижем, было вообще, так сказать, удивленно-грустное. «Все в нем,—говорил Белинский, —должно принимать
громадные размеры: алчность, разврат и легкомыслие, так же точно как и
разработка идей и знаний, и благородные порывы, и стремления, да разобраться в
этом омуте и узнать, чего в нем больше,—дело очень трудное». Он не раз
спрашивал у друзей, в самом ли деле необходимы для цивилизации такие
громадные, умопомрачающие центры населения, как Париж, Лондон, и др.
Конечно, окружающие Белинского поспешили открыть ему те источники,
которыми питается движение Парижа, так много удивившее его,—именно музеи, лекции, сходки и проч. Белинский следовал покорно за своими вожатаями, но, видимо, смотрел на это как на исполнение долга, как на нечто схожее с
праздничными визитами по начальству. Не трудно было подметить его
благодарный взгляд всякий раз, когда его освобождали от этого своего рода
спешного наглядного обучения и заменяли его сокращенным изложением того
или другого любопытного явления в литературе, науке или жизни. Всего более
интересовался он вопросом, какого результата в будущем следует ожидать от всех
этих начинаний, к каким положительным выводам можно прийти относительно
дальнейшего развития цивилизации уже и теперь, на основании существующих
данных,— словом, как велика сумма общечеловеческих надежд, носимых в себе
всей этой видимой культурой? Ответов получено было много и большею частью
самых благоприятных для грядущих поколений, за исключением только мнения
Герцена по этому предмету, которое особенной веры в силу современных людей и
их способности к прогрессу не обнаруживало. Белинский оставался, таким
образом, между двумя противоположными суждениями о предмете, который его
занимал. Не считая самого себя достаточно подготовленным для разрешения
вопроса собственной мыслью, он покинул Париж с неясным представлением дела, которое делал город. Да и кто мог тогда ясно видеть, что готовится в нем, или
предсказать, что несет ему ближайший наступающий день истории?
Вообще насколько становился Белинский снисходительнее к русскому
миру, настолько строже и взыскательнее относился к заграничному. С ним
случилось то, что потом не раз повторялось со многими из наших самых рьяных
западников, когда они делались туристами: они чувствовали себя как бы
обманутыми Европой, смотрел и на нее с упреком, как будто она не сдержала тех
обещаний, какие надавала им втихомолку. Это обычное явление объясняется
довольно просто. Сухая, деловая, часто ограниченная и невежественная и всегда
мелочная плутоватая толпа новых людей первая встречала за границей
путешественников и, случалось, довольно долго держала их в среде своей, прежде
чем они переходили к явлениям и порядкам высшего строя жизни. Но тогда они
262
уже расположены были требовать у последних отчета за всю виденную прежде
пошлость и возлагать на эти явления ответственность за все то безобразное и
ничтожное, которое не было уничтожено их влиянием. Белинский не избег общей
участи путешественников. Под впечатлением скучного процесса своего лечения и
особенно под впечатлением зрелища громадной людской массы, не имеющей и
предчувствия тех идей и начал, которые возвещались миру от ее имени, Белинский давал мрачный отчет о заграничном своем житье-бытье друзьям в
Москве — и напугал их. Им показалось, что он может вернуться домой скептиком
по отношению к европейской культуре вообще и в дальнейшей своей
деятельности, даже нехотя и против своей воли, способствовать при таком
настроении распространению надменных взглядов на западную цивилизацию, уже существующих в русском обществе. Опасения свои они сообщили и самому
Белинскому. Один из них —В. П. Боткин— писал:
«Москва. 19 июля 1847. Сегодня получил твое письмо из Дрездена, милый
мой Виссарион... Понимаю твое отвращение от Германии, Белинский,—очень
понимаю, хоть и не разделяю его. Я не могу жить в Германии, потому что
немецкая общественность не соответствует ни моим убеждениям, ни моим
симпатиям, потому что нравы ее грубы, что в ней мало такта действительности и
реальности и так далее, но я не изрекаю ей такого приговора, как ты, и
относительно дурных и хороших сторон народов придерживаюсь несколько
эклектизма. Понимаю твою скуку; я и здоровый захворал бы от скуки, проведя
полтора месяца в Германии, а ты еще провел их в Силезии, в Сальцбрунне!
Париж, я надеюсь, постоит за себя. Но зачем тебе видеть там одних только
конституционных подлецов? Там есть много такого, что посущественнее и
поинтереснее их. Политические очки не всегда показывают вещи в настоящем
свете, особенно если эти очки сделаны из принятых заочно доктрин. Часто и
доморощенные доктрины заставляют городить вздор (что доказывает книга Луи
Блана; с твоим умным мнением о нем совершенно согласен), а беда, если наш
брат приезжает в страну с заранее вычитанною доктриною... Получа твое письмо, я тотчас побежал поделиться им с Коршем и сегодня пошлю его к Грановскому...
Ты получил письмо от Гоголя? По рассказам, это письмо показывает, что Гоголь
потерял наконец смысл к самым простым вещам и делам... Сейчас получаю твое
ко мне письмо обратно от Грановского; он недоволен им и боится, чтобы ты с
твоей теперешней точки зрения на Германию и Францию не стал бы писать о них, воротясь в Россию. В самом деле, это было бы большим торжеством для наших