Литературные воспоминания
Шрифт:
В этом благоприятном разъяснении текущей минуты именно и заключалось
преимущественно то обаяние, которое производил на всех тогдашний глубоко
консервативный, религиозный, даже с мистическим оттенком, семейно-
добродетельный, нравственный, музыкальный Бакунин,— такой, каким его знали
до 1840 года, когда он уехал за границу из России.
С тех пор он ушел далеко; но потребность созидания систем и воззрений, обманывающих духовные потребности человека, вместо удовлетворения их,—
осталась все та же, и тот же романтизм, ищущий необычайных выводов и
потрясающих эффектов, слышится и в его призывах к разрушению обществ и к
истреблению цивилизации, как прежде слышался в воззваниях к высшему
героическому пониманию и осуществлению нравственности и человеческого
достоинства.
Уже и тогда многие, как покойный В. П. Боткин, например, и сам
Белинский, по временам понимали хорошо источники проповеди Бакунина.
Описывая мне его личность в 1840 году, тогда мне еще совершенно незнакомую, Белинский говорил: «Это пророк и громовержец, но с румянцем на щеках и без
пыла в организме» [109]. Таково было последнее впечатление, вынесенное им из
долгих сношений с учителем. Но в общественном значении никто не отказывал
философии Бакунина, потому что она действительно составляла прогресс в
115
умственном развитии нашего общества и служила прогрессу. Способ понимания
целей и задач жизни, ею усвоенный, заключал в себе много фантастичного
элемента, но, конечно, стоял неизмеримо выше того грубого способа их
представления, который царствовал у большинства современников. Смысл, который система Бакунина отыскивала не только в политических, но даже в
будничных эфемерных явлениях текущего дня, действительно был произвольный
и навязанный им насильно, но все-таки это был смысл, для усвоения которого
следовало еще многому поучиться и о многом подумать. Положения проповеди
Бакунина слишком многое узаконяли в существующих порядках — это правда, но
они узаконяли их так, что порядки эти переставали походить на самих себя. Они
становились идеалами в сравнении с тем, чем были на реальной почве.
Нравственные требования от всякой отдельной личности носили у него характер
безграничной строгости: вызов на героические подвиги составлял постоянную и
любимую тему всех бесед Бакунина. Гегелевское определение личности как
поприща, на котором совершается таинство самоопределения и окончательного
разоблачения «творящей идеи», уполномочивало уже требовать от каждого
человека самых напряженных усилий на пути развития своего сознания и
нравственных доблестей. Бакунин и требовал этих усилий с вдохновением и
настойчивостью, которые вошли уже у него в организм и привычку. Так, даже
накануне французского переворота 1848 года в Париже, когда он сам перешел на
чисто политическую арену и, сильно окрашенный польской пропагандой, приступил к подговорам, тайным махинациям и клубным мерам в известном роде,
— он готов был всегда призывать людей к чистым подвигам, целомудренной
жизни и идеальному пониманию ее задач. Это и заставило Герцена прозвать его
тогда же (1847 год) в шутку «старой Жанной д'Арк». Герцен прибавлял, что это и
девственница, но только антиорлеанская, так как питает отвращение к королю
Луи-Филиппу — орлеанскому.
Человек, предшествовавший Бакунину в изучении Гегеля и даже впервые, как мы сказали, посвятивший самого Бакунина в науку, Н. В. Станкевич, никогда
не доходил до полного, абсолютного оптимизма в философии. Станкевич уже и
потому не мог соперничать в этом с товарищем, что, выходя с ним из одних
оснований и не менее его отданный во власть романтического настроения, неспособен был, однако же, по разборчивости ума, изяществу и поэтичности
природы, к грубым обобщениям. По причинам просто и чисто физиологическим, он останавливался в недоумении перед каждой скрытой и явной
несправедливостью, так же точно, как и перед всяким чрезмерным увлечением. У
него была поверка излишне заносчивых тезисов в чувстве меры, да к тому же он
снабжен был и даром юмора, который открывал ему оборотную, теневую сторону
предметов. Этого дара вовсе недоставало Бакунину. Должно считать счастливым
обстоятельством для Бакунина то, что в эпоху его самой жаркой проповеди
Станкевич (с осени 1837 года) и Грановский (за год до того) были за границей, а
Герцен проходил первое свое удаление, сперва в Вятку, а потом во Владимир; случись они тогда в Москве, законодательная деятельность Бакунина и его
декреты по предметам мышления получили бы значительное ограничение и
изменение.
116
Остается теперь посмотреть, как все эти свойства и качества философской
системы Бакунина отразились тогда на душе Белинского.
V
На первых порах влияние новой философской системы Бакунина не было
выгодно для таланта Белинского. Белинский прежде всего приступил тогда в
изучению схем, формул, делений — всех почти неосязаемых теней колоссального
мира абстракции, называемого логикой Гегеля, и приступил с пылом и
фанатическим одушевлением, лежавшими в его природе. Сделав обет
ученического послушания системе, он уже не изменил своему обету до конца. Он
наложил опеку на свой подвижной ум, на свое тревожное сердце, создал план, программу, почти табличку поведения для своей жизни и для своей мысли, и
употреблял неимоверные усилия, чтобы отогнать от себя все наваждения
врожденного ему таланта, критической и эстетической способности. Во все это
время Белинского не покидало сомнение даже в праве отдаваться впечатлениям
внешней жизни, своему чувству, своим сердечным влечениям. Он страдал в
мысли так же, как и в способе относиться ко всему реальному в его собственном
существовании. Это было уже далеко не наслаждение философией, как в период
Шеллингова влияния,—это был тяжелый труд, каторжная работа, принятая на