Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературные воспоминания
Шрифт:

оптимизма в русской литературе.

Такова вкратце у Белинского история зарождения и развития гегелевского

оптимизма, которая, так сказать, прошла у нас перед глазами.

VII

Нельзя покончить, однако же, с этим периодом деятельности критика, не

повторив еще раз того, что было сказано о его частых восстаниях против своих же

догматов: в противность всему строю и всем заключениям признанного и

усвоенного им учения из-под пера Белинского беспрестанно вырывались

положения, похожие на ереси. Этими еретическими вспышками, смахивавшими

на бунт против начал, угнетавших его ум, высказывались те, на время

подавленные и притаившиеся, критические силы Белинского, которые ждали

окончания философского погрома, чтоб явиться снова на свет в полном блеске.

Не удивительно ли было, например, в самом пылу гегелевского настроения, когда

так процветало благоговение к «идее» и неутомимое искание ее, — вычитать у

Белинского следующие строки в его разборе плохой драмы Полевого «Уголино»:

«В творчестве сила не в идее, а в форме, которая, само собою разумеется, необходимо предполагает и условливает идею, и эта форма должна быть

проникнута кротким, благоговейным сиянием эстетической красоты. Величие

содержания (идеи) не только не есть ручательство эстетической красоты, но еще

часто оподозревает ее...» Помню хорошо недоумение, которое возбуждали в нас

подобные внезапные повороты (а их было немало), наносившие более или менее

чувствительные удары самим основам и первым началам найденной философской

системы. Помню также, что многие из нас и обращались к автору в подобных

случаях за разъяснениями этих противоречий; но разъяснения Белинского

большею частию обнаруживали досаду на людей, подвергавших его экзамену, и

давались, как даются ответы детям на их расспросы. «Неужто вы думаете,—

говорил Белинский,—что я должен при каждом мнении справляться с тем, что

сказал когда-то прежде? Да вот теперь я вас ненавижу, а через день буду страстно

любить». Много было истины в этих словах. Белинский особенно боялся тогда

противоречий, потрясающих новую его систему, и отзывался гневно и нервно о

людях, их высказывавших; но оказывалось, что он больше всего и думал именно о

таких людях. В связи с этой чертой находилась и другая, не менее любопытная.

Он негодовал, становился угрюм и зол, именно когда встречал непререкаемое

согласие с его положениями, хотя это и не часто случалось, точно ему

недоставало тогда возражений и обличений.

Внутренняя жизнь Белинского в эту эпоху представ-ляла раздвоение

поистине трагическое и исполнена была страданий и сомнений, которые по

временам он и открывал собеседникам в резком, неожиданном слове, можно

сказать—в вопле истерзанной души. Он судорожно и отчаянно держался за новые

свои верования, но с каждым днем все более и более чувствовал, что они

меняются, тускнут и испаряются на его собственных глазах.

121

Но в этот же период времени случалось и так, что Белинский боролся с

гнетущими условиями метафизического деспотизма не одними вспышками и

порывистыми движениями врожденной ему критической мысли, а и целыми

продуманными суждениями и приговорами, которые шли наперекор теории и

всем ее толкователям.

И как гордился сам Белинский этими доказательствами и заявлениями

самодеятельности своего ума! В письме к И. И. Панаеву 19 августа 1839 года, напечатанном в «Современнике» 1860 года, в январе месяце, он шутливо, но с

чувством нескрываемого торжества вспоминает, что еще осенью прошлого года

объявил вторую часть «Фауста» Гете сухой, мертвой символистикой, к великому

негодованию и изумлению всех московских друзей-философов. Они не находили

почти слов для выражения своего гнева и презрения к смельчаку, налагавшему

руку на своего рода «философский апокалипсис», а теперь опустили головы, прочитав в «Deutsche Jahrbiicher» статью молодого эстетика Фишера (Fischer), говорит Белинский, который буквально повторил все то, что возвещал он, непризнанный Белинский, за год перед тем [117].

И было чем гордиться!

Что касается до нас, то мы жаждали ересей Белинского, противоречий

Белинского, измен его своим положениям и нарушений философских догматов, как подарков: они, казалось, возвращали нам старого Белинского 1834—1835

годов, когда он имел, несмотря на Шеллинга, свою независимую мысль и свое

направление [118]. Не то чтобы кружок его петербургских сторонников ясно

прозревал несостоятельность системы и выводов, из нее получаемых,—Для этого

он не был достаточно развит философски,—но он чувствовал беспокойство, следуя за развитием учителя, сильно недоумевал, когда ему — кружку этому —

не позволяли ропота даже и на самые обыденные явления жизни, и беспрестанно

обращал глаза назад, к прежнему Белинскому 1835 года, издателю шести книжек

«Телескопа», где помещены статьи и разборы, оставшиеся и доселе памятниками

чуткой критики, приговоры которой пережили поколения, впервые их

выслушавшие. Может быть, это подозрительное состояние кружка, всегда

готового сорваться с тезисов на практическую дорогу прямой, наглядной оценки

предметов, без всяких справок о том, что они представляют в идее, и было

причиной грустного, осторожного, сдержанного обращения Белинского с

кружком. Он не доверял ни его покорности отвлеченным понятиям, ни особенно

его способности проникнуться ими в должной степени, и однажды, когда

заговорили перед ним о здравом практическом смысле Петербурга,

поправляющем увлечения и под дыханием которого иссыхают все источники

фантазии и мечтаний, Белинский вспыхнул и с гневом проговорил: «Я вижу, куда

вы клоните. Вам никогда не удастся сделать из меня то, что вы хотите!» Он еще

Поделиться с друзьями: