Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ловушка для красоток
Шрифт:

Он поднялся на ноги и надел пиджак.

— Пошли, я провожу тебя домой.

Ева покорно последовала за ним, тоскливо думая о том, научится ли она когда-нибудь правильно вести себя с мужчинами?

Глава XI

Из дневника Кэрри

20 декабря. Я в смятении. Я, было, подошла к логическому пониманию того, что и Долорес, и Чарлин совершенно правы в отношении Мела. Да, Мел с самого начала вел себя как подонок — он морочил мне голову, он не желал взять на себя даже доли ответственности за ребенка. Я все поняла.

Но я думала, что нам необходимо еще раз увидеться, и собиралась сухо и деловито сказать ему, к каким выводам я пришла.

Мы встретились в гриле отеля «Пьер», и вопреки всей моей решимости я вдруг почувствовала, что отношусь к нему по-прежнему. Я старалась не капитулировать, но меня просто фатально влечет к этому человеку. И я снова пыталась убедить Мела в том, что он отец ребенка, что как бы фантастично это ни выглядело, но это правда, что случилось чудо.

Однако, когда заговорил Мел, мне снова стало ясно, что он уверен в своей стерильности, а потому его рассуждения логичны, в то время как мои — фантастичны и бредовы. Я в очередной раз поверила Мелу: он действительно считает, что совершенно ни в чем не виноват. Не знаю, в чем дело — в его внешности, в его словах или во внутренней убежденности, но в его присутствии мои аргументы утрачивают силу, и Мел становится прав, а я нет.

И как-то получилось, что у меня не оказалось выбора — я должна была последовать за Мелом сначала в лифт, а потом в его номер. Я это сделала, но ни на миг не могла освободиться от неясного страха, от тяжести на сердце при мысли о том, что предстоит мне пройти в одиночку, о том, как тягостно бремя взрослости. Мне хотелось удержать хоть чуточку из того, что раньше соединяло нас с Мелом, и я все надеялась, не верила, но надеялась — на что? Что Мел даст мне утешение, поддержку, любовь, тепло?

Я истосковалась по нему, по его прикосновениям, по безумию, которое только он один и может мне дать.

Мел не почувствовал ни моей тоски, ни моей тяги к нему, он повел себя как животное.

А потом:

— Ребенок, Мел, это же наш с тобой ребенок… Разве не можем мы быть счастливы, потому что он будет? Нам с тобой суждено было стать родителями этого маленького человека…

— Кэрри, нет! Я уже сказал, в таком случае наши отношения прерваны.

— Слезы не помогают, твои объятия не помогают, Мел. Ничто не помогает. И я не знаю, что мне делать. Боже мой, мне же не выдержать. Хорошо, хорошо, я буду вести себя как взрослая. Да, Мел. Да, Мел. Конечно, иной раз приходится идти на ужасные вещи во имя того прекрасного, что наступит потом.

А потом долго тянулась ночь. Я лежала без сна, вслушиваясь в рычание машин за окнами и всматриваясь в спящего Мела. У него выгнулась во сне губа, он уменьшается, отступая от меня…

Утром под окнами оркестр Армии спасения играл рождественские гимны, и медные звуки печально и потерянно звучали во влажном воздухе.

Расставаясь утром с Мелом, я не выдержала, я устроила ужасную сцену.

— У тебя нет обратного хода, — сказал Мел, — придется это сделать, Кэрри. Все равно другого выхода нет. Так что возьми, наконец, себя в руки!

Я взяла себя в руки. Мне было стыдно, что я потеряла самообладание и вела себя как малое дитя в присутствии Мела.

— Ты же обещала, Кэрри, — сказал Мел. — Когда я даю слово, я его держу. Ну а ты, Кэрри, ты своему слову хозяйка или нет?

Я взяла себя в руки, то есть снова капитулировала:

— Да, Мел. Я все сделаю, Мел.

Господи, все то же самое — опять я соглашаюсь сделать аборт, хотя внутренне противлюсь даже мысли о нем! Почему всем известно, что лучше для меня, только не мне самой?

Простая и легкая операция, говорят Чарлин и Долорес. Пустяки, через это проходит каждая третья женщина. Не делай из мухи слона.

У Мела была назначена деловая встреча за завтраком. Усаживая меня в такси, он сказал:

— Я дам о себе знать!

Легонько коснулся губами моей щеки и добавил:

— Смелее!

Я боялась, что снова расплачусь, а мне положено быть сильной. Мел сказал, что я должна быть сильной, — Мел прав, я это знаю.

Больница. Да, я в больнице. В приемном покое меня приветствовала новогодняя елка, вся в мишуре и разноцветных огоньках. Я стала в очередь, продолжая играть сама с собой в давно придуманную игру: я не собираюсь делать аборт.

Дежурная сестра взяла мои деньги и кольца — ценные вещи не разрешается держать в палате.

Я лежу в палате и разглядываю белый пластмассовый браслет, который надели мне на руку. На нем фиолетовыми печатными буквами выведено: «Кэролайн Ричардс». Больница старая, и древние радиаторы кряхтят и стонут. За окном через дорогу — прелестный силуэт клена, похожий на карандашный набросок на фоне размытых влажной дымкой домов. Везде рождественские украшения и огоньки предвещают праздничное веселье, а мне хочется закричать в голос.

Вот только зачем?

Полдень. Звонит Чарлин:

— Кисуля, как ты себя чувствуешь, детка?

— Нормально. Устроилась в палате.

— Хотела заехать и составить тебе компанию, но придется везти Курта к ветеринару, у него что-то с желудком. Я тебе звякну попозже.

Беру с тумбочки газету с кроссвордом, но неожиданно заливаюсь слезами.

2 часа. Только что заходил доктор. Один из двоих, что подписали заключение о необходимости аборта. Он будет оперировать. Попыхивая трубкой, сказал:

— После операции вам придется пару деньков еще полежать, в себя прийти. Не от операции — это дело простое, а от анестезии. Ну и с психологическими последствиями нужно считаться.

Я старалась выслушать его внимательно и серьезно, как будто я взрослая женщина, способная владеть собой, а не трясущаяся трусиха.

А доктор продолжал:

— Сколь бы сильным ни было ваше желание прервать беременность, психологический удар неизбежен. Вы можете не отдавать себе отчета в этом сейчас, но после аборта…

Я уже сейчас все это испытываю, кричал мой внутренний голос. Но я улыбнулась доктору и поблагодарила его за предупреждение. Когда за ним закрылась дверь, я тихонько заплакала:

— Мел, почему это должно быть так, Мел?

4 часа 30 минут. Скоро придут брить меня. Уже поздно, а за окном почти совсем темно.

Весь день в мою палату впархивали сестры и выпархивали из нее. Одна спросила меня:

— Ваш муж здесь? — А когда я ответила бессмысленным взглядом, поправилась: — Кто-нибудь из семьи?

— Никого. Я здесь одна. Скажите, мне скоро дадут снотворное? Мне нужно принять снотворное!

— Скоро.

Завтра в восемь утра меня повезут отсюда на каталке.

Нет, мой малыш, не хочу я о тебе думать как о живом, как о частице меня самой, но, Господи, как мне унять ужас в душе? Отпустит он меня когда-нибудь?

6 часов 30 минут. Сестра принесла мыло, горячую воду и длинную бритву. Обритая и беспомощная, я теперь похожа на маленькую девочку. Но я уже далеко не девочка.

Так вот какую боль оставляет наслаждение! Я вспоминаю, как Мел напутствовал меня: смелее! Ах, как хочется плакать.

Плакать нельзя. Есть вещи, которые человек выносит в одиночку, и никто не в силах помочь.

Боже мой, я все еще ощущаю запах Мела, а ведь после вчерашнего я уже дважды принимала ванну, а потом еще и бритье… Будто Мел сделался частью меня, и мы отныне неразделимы.

7 часов 25 минут. Я лежу, не двигаясь, застыв в нестерпимой боли.

8 часов. За окном моросит, и вот-вот пойдет настоящий дождь. Отдельные капли уже стучат по стеклу. Ах, эти нью-йоркские зимы! Меня не так уж тщательно выбрили, и тоненькая ночная сорочка омерзительно цепляется за щетину. Тем не менее напряжение понемногу спадет — должно быть, под действием снотворного.

Странно, даже громкое урчание радиаторов мне кажется уютным. Их почтенный возраст свидетельствует о преемственности всего сущего. Но тут я вспоминаю, что утром меня повезут на каталке в операционную. Тогда я подавляю в себе крик — нет! не надо! — и умираю от мысли о том, что меня могли бы повезти на каталке рожать…

Не надо мыслей. Не надо думать.

Полночь. Снизу почти непрерывно доносится крик человека, которого должны оперировать по поводу предстательной железы.

— Помогите, — стонет он. — Помогите, помогите… Его кто-то одергивает, видимо, другой больной:

— Ты что, всех перебудить хочешь?

— Никого не хочу будить, хочу, чтоб помогли.

21 декабря. Вот и все. Такое ощущение, будто от меня осталась одна оболочка. Что было? Я пытаюсь вспомнить.

Было утро. Наверное, я час-другой поспала. С окна не сняли на зиму жалюзи, и сквозь щель в них я видела жидкий дымок из трубы напротив. Пришли, сделали мне укол, чтобы я успокоилась, стали готовить к операции. Во мне все кричало — да не хочу я, не хочу!

Я старалась забыть о собственном сердце, игнорировать его присутствие во мне.

Белые простыни, сестры, интерны, иголка в моей вене, через которую капает глюкоза, все подсоединено к какому-то аппарату с большой прозрачной штукой наверху.

Стол на колесиках — и меня катят по длинному коридору. До чего все обезличено: ты уже не человек, а неодушевленный предмет. На двери надпись: «Хирургия», перед дверью цепочка каталок. Мою ставят в очередь. Все делается четко, но механически, будто это не человеческое тело, а просто объект для хирургических манипуляций. Больные беспомощны, как овечки, которых подталкивают все ближе к жертвенному алтарю.

«Меня возлагают на алтарь, — думала я, — я животное на пути к жертвеннику». Но думала я об этом отрешенно — пусть убьют, мне все равно. Как милосердны химические препараты!

Но о ребенке забыть я не могла. Рядом со мной стояла женщина в белом халате, должно быть доктор, и я стиснула ее руку. Она улыбнулась в ответ. Подходит мой черед. Обратного хода нет.

В моем сознании проплывали картинки и слова в медленном и ровном ритме, какие-то обрывки из Библии, которую читал дома вслух отец, что-то об обязанности каждого воздвигнуть алтарь в пустыне и быть одновременно и жрецом, и жертвой, прозреть сквозь завесу образ алтаря и перенести этот образ в дом своего сердца.

А мое сердце — пустыня. Никакие лекарства не смогли до конца подавить волю, которая противится происходящему. Я хочу сказать им, что случилась страшная ошибка, что это не я дала согласие на операцию, что я думала о других, не о себе, а теперь я хочу быть собой и делать то, что нужно мне, и я не хочу, чтобы убивали моего ребенка. Я хотела встать и побежать, но не могла: иголки и трубки прочно держали меня, анестезиолог мне улыбался и двигал губами, а потом — эйфория, сумерки, погружение в забытье, блаженство, небеса и ангельское пение.

И будто сразу после этого — возвращение сознания, и в полузабытьи я слышу множество голосов, зовущих — Кэрри, Кэрри, Кэрри. О чудо, голоса звучат так нежно, в них столько любви. Красота, — радость, сияние любви — все так близко и так реально, нужно только протянуть руку и погрузиться в них — и вдруг ошеломляющее, разрывающее душу осознание того, что произошло. Я считала, что умерла, но умерла не я, а жизнь во мне, и теперь я погибаю от горячих и удушливых слез. Рука поддерживает мою голову, но горло стиснуто, я задыхаюсь, а чей-то встревоженный голос убеждает:

— Ничего, ничего, это анестезия! Сейчас пройдет…

Я, наверное, заснула. После пробуждения я увидела сестру Гроссман, уютно сидящую в кресле с вязаньем в руках. Сестра — пухленькая коротышка с печальными глазами и привычкой предварять всякое высказывание словами: «По моему глубокому убеждению» или «По моему личному мнению». Она объяснила, что закон требует ее постоянного пребывания со мной, поскольку для получения разрешения на аборт я была помечена как потенциальная самоубийца.

Моя сестра — исполнительница китайских танцев, — рассказывала она. — И писательница тоже. Сейчас она замужем за бизнесменом. Они с мужем вечно ссорятся. Она посещает образовательные курсы для взрослых в городе, где они живут, в Йонкерсе. По моему глубокому убеждению, она напрасно вышла за него. Ее первый муж был талантливый драматург, Харви Росс. Он начинал писать в тридцатых, был связан с прогрессивным театром. Они прожили десять лет, она тоже стала писать для театра — от Харви научилась. По моему глубокому убеждению, если бы не Харви, она бы и не писала сегодня, и китайскими танцами бы не увлекалась. Это моя единственная связь с шоу-бизнесом, через сестру. По моему личному мнению, это очень интересно!

Я ее вежливо слушала, даже улыбалась время от времени. Болели сердце и живот, но медики требовали, чтобы разум мой был под контролем.

Сестра Гроссман говорила:

— Я никогда не уступала мужчинам. До двадцати я вообще была девственницей. Мне тоже пришлось пройти через аборт, в молодости, мне был двадцать один год или около того. И знаете, где это было? В Майами, во Флориде. Он ужасно обиделся, что я ему не сообщила о беременности, но я сказала: а какая, собственно, разница? Что это, основа для брака? Я никогда не соглашалась на компромиссы. Хотя, возможно, и надо было мне выйти за него. Если уж я поехала за ним в Майами, в такую даль, так я, наверное, его любила. И жизнь моя могла сложиться по-другому. Но что делать — я не уступала мужчинам.

Я кивала:

— Да, да, я понимаю, да…

Но думала о матери. Скоро Рождество, и мы с ней увидимся. Она ничего не должна знать. Так что я поступила правильно. С одной стороны, мать, с другой — малыш, мне бы пришлось туго, если бы я не решилась, если бы повела себя эгоистично и отказалась от операции. Я сделала правильно… Все сделала правильно… Тогда почему я чувствую, что моя жизнь закончена, что ничего впереди у меня нет? Сестра Гроссман все рассказывала:

— Но уж после этого я вела себя очень осторожно. И была подозрительна. Прежней я так и не стала. Каждый раз спрашивала себя, а тот ли он мужчина, который мне нужен, или это… просто так.

Она подняла вязанье и стала что-то проверять.

— Но куда денешься — есть же биологические потребности, есть эмоциональный голод. Не знаю, встретится ли мне тот, кто нужен, иногда я думаю, что, возможно, и нет. Мне уже за сорок, я долго искала.

«Мел, — думала я, — Мел звонил или нет?»

— Самая большая радость в моей жизни — это мои занятия живописью. Я живу в Бруклине, в большой трехкомнатной квартире. Сейчас работаю над большим полотном. Шестьдесят на восемьдесят.

— Мне никто не звонил, мисс Гроссман?

— Нет, дорогая, никто.

— Ах, так.

Сестра Гроссман говорила дальше:

— По моему личному мнению, эйнштейновская теория относительности необыкновенно интересна. Время для меня имеет особый смысл. Занимаясь живописью, я иногда чувствую, что события десятилетней давности реальней того, что было вчера или на прошлой неделе.

«Мел, позвони мне скорее! — молила я. — Господи, ну сделай так, чтобы он позвонил и справился обо мне».

— У меня был роман, который тянулся семь лет. Он играл в джазе, так что, можно сказать, у меня была и эта ниточка к шоу-бизнесу. А вам нравится ваша работа? В какой коммерческой рекламе я могу увидеть вас?

«Мел, ну Мел, ну, пожалуйста, позвони, Мел!» Неожиданно я поняла, просто поняла — Мел не позвонит.

— Может быть, хотите еще подремать, дорогая?

Да, конечно, я хочу заснуть. Повторите еще раз, чтобы я уверилась, что штука, именуемая моей жизнью, не настоящая жизнь. Ребенка больше нет, ничего больше нет. Слишком поздно. Все слишком поздно. И ничего нельзя вернуть.

Вошел доктор.

— Я вижу, вам лучше! — сказал он.

Я улыбнулась ему. Конечно, доктор, мне гораздо лучше. Вообще все прекрасно.

Глава XII

Рекс всмотрелся в волнующие фотографии свежего номера иллюстрированного журнала, он не мог наглядеться на молодого красавца в плотно облегающих трусиках.

Зазвонил телефон.

— Далтон, дорогой! — в голосе Рекса зазвучали интимные нотки. — Я все силы прилагаю, чтобы дать тебе возможность сняться в рекламе «Жиллетт»… Хорошо, в парной, хорошо, через полчасика!

Он посмотрелся в зеркало. Ей-Богу, он недурен собой сегодня в новом, так называемом кучерском пиджаке с очаровательным галстуком нежно-желтого цвета. Он поправлял воротничок, когда в дверь заглянула Чарлин.

— Родненький, у тебя есть телефон студии Фила Сантуцца? Я думала, что в моей картотеке есть визитная карточка, но что-то не вижу ее.

— Сейчас посмотрю.

— Пришла бедненькая Лул Энн Джакман. Чокнутый фотограф гонялся за ней по всему ателье. Представляешь, за такой наивной малышкой, как Лул Энн! Она еле заперлась от него в примерочной, потом выскочила на улицу и позвонила из автомата.

— Возьми номер.

— Сейчас я позвоню этому сукиному коту и скажу, что я о нем думаю! Совращать маленьких девственниц!

— Какая разница! В нашем бизнесе они недолго сохраняют невинность!

Рекс зевнул и, снова обратившись к зеркалу, стал причесываться в предвкушении любовного свидания.

На другой день Кэрри выписали из больницы, и она отправилась прямо домой. Никогда еще квартира не казалась ей такой заброшенной и пустой. Как жаль, что Долорес уехала в Монтего-бэй… Резко затрещал телефон: Чарлин. Очень важное и срочное собеседование.

— Кэрри, придется собраться и сбегать туда! От одного собеседования ничего с тобой не будет. Вернешься и опять ляжешь в постель! Так я могу на тебя рассчитывать? Ну, я знала, что ты молодец.

Однако, оказавшись на улице, Кэрри едва не потеряла сознание. Возвратилась она с трясущимися коленками и рухнула на пол. Она не знала, сколько пролежала с колотящимся сердцем, стук которого отдавался в висках, не чувствуя ни рук ни ног. Жизнь сосредоточилась в болезненно пульсирующих висках и в другом месте, откуда хлестала кровь.

Кэрри шевельнулась — будто из другой вселенной до ушей ее донесся непонятный звук. Телефон!

Она с трудом дотянулась до него.

— Кэрри, ласточка, прости, что не позвонил в больницу, но ты же понимаешь, мне не хотелось засветиться, — голос Мела звучал неясно, это был голос из прошлого. — Вот в чем дело, Кэрри, понимаешь, Маргарет с детьми решила приехать на Рождество. Ради детей, ради того, чтобы соблюсти приличия… Я знаю, ты же поймешь, ты же мне веришь, правда? У нас все будет хорошо!

— Обязательно, — ответила Кэрри.

Еще никогда она не ощущала такой пустоты.

— Ты где собираешься обедать? — спросил Рекс, когда Чарлин с собаками появилась в дверях.

— «Ла Фонда дель Соль».

— Не слабо, — облизнулся Рекс. — Там прекрасно готовят пайеллу. Ты что закажешь?

— Я не очень хочу есть.

— Лапочка, ты уморишь себя голодом! Кстати, тебя искала Валери дю Шарм.

— С чего эта сучка взяла, что я собираюсь добывать для нее коммерческую рекламу? Она не собирается на покой? Ей под пятьдесят, а она из себя девочку корчит! К тому же и актриса она никакая. И еще жалуется, что мы посылаем на собеседования Лесли Сэвидж, а не ее — Лесли всего на двадцать лет моложе!

— Ты же знаешь, что Валери самая тупая сучка в городе, и самая наглая к тому же! Даже ты знала, когда пора уйти!

Чарлин растянула ярко накрашенные губы в ослепительную улыбку. Слова Рекса больно задели ее, но будь она проклята, если даст ему понять это! Нарочито равнодушным тоном Чарлин сказала:

— Валери явно не понимает, что ее типаж не для коммерческой рекламы. Даже если бы она появилась в роли домохозяйки, а не юной красотки.

Рекса повело:

— Чего я не могу вынести, так это ее стараний изобразить из себя француженку! Все отлично знают, что она ливанская еврейка. У меня нет предубеждений против евреев, но это просто смешно! Она обхаживает всех режиссеров, таскает их по ресторанам и кабакам в надежде, что это ей поможет! Что, она до сих пор не поняла, что многие фирмы берут только стопроцентных белых американок?!

Чарлин спустила собак с поводков и погладила каждую по голове. Уоррен немедленно перевернулся на спину и заболтал лапами в воздухе, Курт же уперся лапами в подоконник и стал разглядывать зимний пейзаж за окном. Слава Богу, у него больше не болел живот, и Чарлин успокоилась.

«Господи, — думала Чарлин. — Валери дю Шарм. Моя судьба, мой полтергейст. Со всеми нами происходит одно и то же». Чарлин посмотрела на свои фотографии на стене. «Когда-то я была вот такой, а сегодня я такая, какая есть. Проклятая работа, она одна не меняется, она как болезнь — сначала кажется, будто это исполнение мечтаний, наивная уверенность, будто в ней смысл твоей жизни, потом ты бы и рада уйти, да уже не можешь. Затянуло. Как Рекс любит говорить, «звезды» сверкают, пока не увядают. Ужасно другое — «звездам» кажется, что они еще могут сверкать.

Как болезнь, как раковая опухоль, хуже, чем алкоголизм, эта проклятая работа.

Кстати, выпить бы. Глоточек. Один глоток».

Чарлин потянулась за бутылкой, спрятанной в ящике, и резкая боль под правой грудью так и пронзила ее. Черт, печень, нельзя поддаваться, не вовремя это! Она охватила грудь ладонью, ощущая ее разбухшую громадность. «Стала много пить, Чарлин», — сказал ей внутренний голос. «Да нет же, — огрызнулся другой, — где же много? Пью чуть-чуть, только чтобы справиться с тем, что происходит, с развалом последнего куска моей жизни, с проблемами работы, денег и одиночества, существования, которое не имеет будущего и никого не волнует».

А волновала ее жизнь кого-то в прошлом? Ее любили, когда она выглядела, как на этих фотографиях? Черта с два! Она им всем была нужна для удовлетворения их собственных амбиций: Чарлин Дэви рядом — это символ и эмблема успеха! Кому она нужна сама по себе? Ей надо дарить подарки, чтобы она не ушла, дарить подарки, чтобы не одаривать любовью. Разве красивых женщин любят?!

Необходимость пройти через жизнь с красивым лицом — проклятие, увечье, на каждом шагу дающее о себе знать.

Телефонный звонок.

Кэрри сообщает, что чувствует себя лучше.

— Полежи и отдохни, кисуля, — советует Чарлин и думает, что все-таки прекрасно — иметь возможность помочь вот такой Кэрри сделать аборт.

Аборт. Прошло так много времени с той поры, как ее собственное тело подвергалось этому насилию. Будто это произошло в другой жизни, будто громадный пласт времени отделяет нынешнюю Чарлин от боли, испытанной в 1927 или в 1928 году. Не надо было этого делать. Она бы и не сделала, если бы знала наперед, что аборт искалечит ее как женщину. Сейчас наука шагнула вперед и аборт уже не убивает заодно и следующих детей, как это было в ее времена.

Поделиться с друзьями: