ЖАНРЫ

Шрифт:

Федосей не спрашивал, а просто хотел подтверждения.

– Нет. Но если нужно…

– Да нет, не нужно… Я о другом. Тут под лучом испытываешь…

Малюков замолчал, подбирая нужное слово. За стеклом иллюминатора маршировали американцы, и шаг каждого был шагом одного тела, одной большой души, единой в своем порыве добраться до «Лунника» и встать рядом. Федосей очень хорошо понимал, что они сейчас чувствуют.

– Экстаз подчинения. Точно, экстаз. Вождя нет, но ты знаешь, что он где-то рядом и ты точно понимаешь его волю.

– Опасная штука, - посерьезнев сказал Дёготь.

– Да нет, ничего… Если, конечно, с умом распорядиться.

САСШ. Аламагордо.

Май 1931 года.

После старта «Вигвама» профессор не стал задерживаться во Флориде.

Неуютно ему стало на космодроме. Что-то давило, в голове звучали чужие голоса, временами мутилось сознание. Он догадывался, отголосками чего были эти ощущения, но ничего поделать не мог.

То, что произошло на большевистской орбитальной станции, основательно выбило его из колеи. Теперь он ждал появления своего двойника, понимая, что тот никуда не делся из него, что немец остался в нем, и что в любую минуту он может вылезти из него и тогда…

Что тогда произойдет, он не знал. Вполне мог его внутренний немец рвануть на ракете в Советскую Россию.

То, что с ним происходило, для удобства и успокоения нервов Владимир Валентинович назвал «мерцанием сознания». Ведь неизвестное и непонятное пугает нас больше, чем что-либо другое, и если дать этому неизвестному название, как-то классифицировать его, оно становится менее страшным.

Избегая давать двойнику возможность сбежать в СССР, профессор покинул Окичоби, и приехал в Аламагордо, к великому сербу, моля Бога, чтоб ипостась его за это время не поменялась.

То ли молитвы дошли куда нужно, то ли нервное напряжение сказалось, но всю дорогу он держался в рамках одной личности и не пытался выброситься из вагона.

А вот стоило ему приехать во Флориду, как последствия экспериментов с психикой, за возможность наблюдать за которыми его добрый гений Апполинарий Петрович без сомнения отдал бы и руку и ногу, проявились во всем блеске.

Через три дня по приезде он уснул русским, а проснулся немцем. Вот так вот попросту. Уснул одним – проснулся другим.

Едва открыв глаза, он ощутил себя немецким профессором Вохербрумом, непонятно как тут очутившимся. Русский профессор болтался где-то на дне сознания, шевеля плавниками, словно снулая рыба. Слава Богу и немец растерялся.

Цепляясь разумом за предметы обстановки, его русской ипостаси удалось кое-как вернуть себе память о себе настоящем, но на это потребовалось не меньше часа, да и после этого его пол дня перекашивало на немецкий. Это повторилось и на следующую ночь, и потом, и потом… С тех пор он взял за правило писать себе утреннему записку, в которой объяснил и напоминал о реальном положении дел. Так, на всякий случай.

Младший брат смерти внушал ему теперь ужас и отвращение.

Сон становился реальной смертью для той, которая засыпала. Сон становился самоубийством. Сны, словно снежная лавина, погребали его под собой, и кто выберется из-под неё, не знал никто.

Эти нелепые, козлиные прыжки сознания продолжались уже неделю. Его сознание представлялось ему, кем бы он ни был, частичками калейдоскопа, у которого, слава Богу, имелось только два узора – русский и немецкий, но профессор не терял надежды, что все же все станет на свои места. Немец раствориться в нем и пропадет.

Только это, почему-то не происходило.

Ничего он не мог поделать со своей головой.

То, что в ней завелось, не удалось залить и водкой. Он попробовал, это исконно русское средство от всех душевных болезней, но вышло только хуже. Потревоженная вторжением алкоголя психика обиделась таким похмельем, что Владимир Валентинович зарекся повторять.

В противовес этому он попробовал утомительные прогулки и длительный сон. Тоже не помогло. Кошмары стали только разнообразнее.

В первый же день после прогулки к холмам он нырнул в какой-то тупой сон, где, ощущая себя немецким коммунистом, отбивался алебардой в каких-то заросших кустами роскошных, вроде Римских, развалинах, от разукрашенных птичьими перьями каннибалов. Все тут было как в хорошем бреду – звуки, запахи, даже логика. Каннибалами предводительствовал не кто-нибудь, а огромный негр с лицом и голосом Антона Ивановича Деникина.

Время от времени этот кошмарный персонаж являлся перед ним лично, пытался поразить огромным топором и пел первый куплет Интернационала на немецком языке. Явно насмешничал.

Потом были еще разные глупости, но и в них он оставался самим собой. Во всяком случае, кем-то одним – немцем или русским.

А вот сегодня дело стало совсем плохо.

Он лежал, выплывая из ужаса, отыскивая глазами то, к чему можно было бы прикрепить свое сознание, к чему-то, что не подведет, не изменится…

Что-то непонятное происходило с ним, непонятное и страшное.

– Так и спятить можно, – пробормотал он, оглядывая серую от предутреннего света комнату. – Или я уже спятил?

На всякий случай нашарил заготовленную с вечера записку, прочитал. Слава Богу, тут все осталось, как было вчера вечером. Русским лег и русским проснулся.

Да и в комнате за ночь ничего не изменилось. Все оставалось на своих местах. Висела тягостная тишина и шевелилась занавеска около раскрытого окна, но все-таки что-то было не так. Выходит, вовсе дошло до крайности. Все, что было «до» было цветочками. Ягодки созрели нынче ночью.

Профессор почувствовал, что ныне его разум перешел какую-то незримую черту. Если раньше сны и были странными, но в них он точно знал, кто есть кто, то сегодня…

Сегодняшний сон стоял наособицу. Это был сон-спор.

…По его ощущению этот спор длился уже не одну вечность, просто он забывал, что случилось раньше, в прошлые разы. Внутри жила неколебимая уверенность в том, что сто, тысячу раз они уже сходились в этом споре, со своим противником и, он уже знал все вопросы, которые будут заданы, и ответы, какие последуют на них, но это ничего не меняло. Они должны были провести еще один раунд. Память не оставила подробностей прошлых разговоров, но в этот раз…

Его полемический противник менял обличья, сбрасывал личины. Он, то обзаводился цилиндром и бобровой шубой, то все это непонятным образом превращалось в невзрачный пиджачишко на косоворотке, но это ничего не меняло.

– Вы, красные, жестоки! Неоправданно жестоки! Вы видели разрушенные усадьбы? Зачем рушить то, что построено людьми и для людей? Вы детей убиваете!

Слушая голос оппонента, он угадывал в нем что-то знакомое.

Бобровая шуба и цилиндр искренне возмущались. Глядя на них, он отчего-то испытывал удовольствие и раздражение, живя одновременно двумя эмоциями.

Поделиться с друзьями: