Любимый кречет шальной Крады
Шрифт:
Крада почувствовала, как больно сжал ее локоть откуда-то взявшийся Лынь. Шепнул одними губами:
— У них мор… Быстрее пойдем отсюда, — и потащил сквозь толпу, пробиваясь тараном.
Только народ уже не обращал на них внимания. Потому что связанный миряк вдруг, извернувшись, резко сел в измазанном медом гробу и отчетливо выкрикнул какую-то лишенную смысла нескладуху:
— Парень девку на погибель тащил, да сам себя и убил!
Волег на плече Крады дернулся, обескуражено обернулся, тут же спрятал клюв в перьях. Слова летели следом, жестко били в спины, подгоняя:
— Овца покорно шла, да погибель принесла…
Миряк жутко захохотал — сначала раскатистым басом, а затем зашелся визгливым бабским хихиканьем.
— Стой! — Крада уперлась. — Если мор, то мы в самой толпе побывали, успели заразиться.
Рыжий мужик средних лет, с которым они поравнялись, укоризненно покачал головой:
— Какой мор? Мор — это хворь общая, а миряком по очереди становятся. Те, что рот лишний раз широко разевают. На хулу или неправду. А мы на всякий случай еще после второго миряка всю селитьбу можжевельником обкурили. Не гони напрасно, рот закрой, а то и в самом деле муха залетит.
Крада поёжилась. Неприятно, что сейчас все прислушиваются и слышат их. Даже «покойный» сидел в жуткой, неестественной позе в липком гробу, словно влип в него, не шелохнется.
Если до этого на них обращали внимания только те, кому они отдавили ноги или толкнули в грудь, то сейчас все уже смотрели на выбирающихся из процессии Лыня и Краду. Она выругалась про себя поганым «шишем», так как получалось: из-за них прервался обряд, изгоняющий хворь.
— Подойди, — густым басом произнёс вдруг ведун, молчавший до сих пор, и Крада вздрогнула.
Именно таким голосом, перемежающимся с бабским, нёс свою околесицу «покойник». Она медленно, под прицелом множества глаз, поплелась к ведуну.
Боговед стоял, опираясь на посох, и молчал, словно давая понять тяжесть момента. Когда он наконец поднял глаза, в них не было ни гнева, ни страха, только привычная, въевшаяся в лицо озабоченность, как у мельника, у которого треснуло колесо в самый разгар помола.
— Сорвали обряд, — сказал он, и голос его звучал ровно, без упрёка. — Почему чужие на наше горе пришли да дело прервали? Вы откуда будете и по какой такой надобности через Закрутиху идёте, когда у нас такое творится, что и в страшном сне не привидится?
— Мы случайно, — от неловкости Крада громко шмыгнула носом, и стало ещё более неловко. — Мимо шли.
Она обернулась, ища поддержки в Лыне, но мусикей куда-то исчез. То ли сбежал, как всегда поступал в сложных ситуациях, то ли каким-то непонятным образом растворился в толпе.
— По своим делам, — добавила Крада.
Ведун смотрел. Сначала на её лицо, долго и пристально, будто вычитывал в морщинках у глаз и в напряжении губ что-то понятное только ему. Потом взгляд пополз вниз, к её рукам — чистым, без мозолей от сохи, но с парой тонких, едва заживших царапин от когтей Волега. Задержался на них. И наконец — поднялся к кречету. Волег встретил этот взгляд, лишь слегка взъерошив перья на загривке. Тихий, едва слышный шелест, похожий на предупреждающее шипение.
В воздухе что-то щёлкнуло, как замок, когда ключ поворачивается в скважине.
— Птица твоя не простая… И он, тот, что сидит в Горьке, именно к тебе обращался, — покачал головой ведун, и толпа подтвержающе загудела. Краде показалось, что даже обвиняюще. — Про парня и девку дело говорил?
— Дело, — кивнула, не став скрывать Крада. — Было такое дело, давно, правда. — Она успокаивающе погладила напряжённого Волега. — Быльём поросло, чего сейчас поминать?
Ведун Боговед медленно провёл ладонью по резному посоху, словно проверяя, крепко ли держится узор под пальцами. Взгляд его, тяжёлый и пристальный, не отпускал Краду. И среди этого тягостно нависшего молчания вдруг толпа зашевелилась, зашептала, будто ветер пробежал по сухой траве — не ахнула, а вся разом выдохнула сдавленное, хриплое «у-у-х».
Крада дернула головой к гробу.
Горька сидел, скрючившись в нечеловеческой позе, словно его кости забыли, как держать тело. Шея вывернута, подбородок уткнулся в ключицу. Глаза, затянутые желтоватой пленкой, смотрели в небо, но зрачки были сужены в точки, будто видели что-то прямо перед собой, страшное и близкое. Изо рта, забитого медом и грязью, сочилась слюна, тягучая, как смола.
— Зашей-зашей-зашей рот, — зашептал он вдруг, голосом сухим, как шелест крыльев ночной бабочки. — Иглой черной, ниткой белой… А то муха влетит. Уже влетела. Жужжит. Ж-ж-ж-ж… в грудной клетке. Мясо ест. Оно теперь не твое.
Потом голос сорвался, стал низким, хриплым, будто из-под земли:
— ТЕПЛО ЕЩЕ. В ЯМЕ ТЕПЛО. ЗЕМЛЯ ПАРИТСЯ. НЕ ХОЧЕТ ПРИНИМАТЬ!
И снова, тонко, пронзительно, точно плач ребенка, которого режут:
— Не буду! Не буду кушать кашу! В каше волосы! Длинные, черные волосы! Они шевелятся!
Он затих, грудь судорожно вздымалась. Бледное, жидкое солнце выбралось из-за туч, осветило эту немую картину — и тень.
Тень от его сгорбленной фигуры не легла, а плюхнулась на землю чёрным сгустком. И тут же поползла, вытягиваясь, меняя форму. Скрюченный комок распрямился в стройный, высокий силуэт. Появились очертания длинных, развевающихся волос, тонкой шеи, острых плеч. Профиль вырисовался четко: хищный нос с горбинкой, запавшие щеки, губы, сжатые в тонкую, презрительную нить. Тень была чернее самой черной ночи, плотной, почти осязаемой. И она медленно повернула голову. Воздух переменился. Пропал тяжелый запах меда и пота. Пахнуло теперь так, будто кто-то разворошил старый погреб — сыростью, прелью, сухой полынью и чем-то еще… чем-то сладковато-приторным, как запах тления под первым снегом.
Тень дернулась — и растаяла, словно ее стерли гигантской губкой. Горька с глухим стуком грохнулся в гроб, будто у него внезапно перерезали все жилы.
Наступила тишина. Такая густая, что в ушах зазвенело. И в этой тишине, прямо за спиной Крады, чей-то голос, сорванный до шепота, выдохнул слово, пропитанное таким ужасом, что оно обожгло, как капли кипящего масла:
— Ярина… Это Ярина…
Ведун Боговед медленно, будто против воли, повернул голову к толпе. Крада увидела, как кровь отливает от его лица. Оно стало не белым, а землисто-серым, как у покойника на третьи сутки. Только на скулах горели два багровых пятна. Глаза цвета мокрого гранита теперь смотрели сквозь нее, в какую-то свою, давно известную бездну. В них не было ни страха, ни злобы. Было холодное, усталое знание человека, который только что увидел подтверждение худшим своим догадкам.
Он шагнул вперед. Его посох с глухим, твердым стуком, словно вбивая кол, вошел в землю между ним и Крадой.
— Уходи, — сказал он. Голос был тихим, ровным, безжизненным. Но в этой ровности таилась стальная пружина. — Исчезни…
Боговед не повысил тона и вообще даже не смотрел на нее теперь. Он уставился на то место, где только что мелькнула черная тень. Селяне вокруг зашевелились. Они не просто отворачивались — отплевывались через левое плечо, матери шептали детям: «Не смотри!» Крада оказалась в центре невидимого, но плотного круга отчуждения.
Она резко кивнула, крутанулась на пятках, задев локтем какую-то бабу, та взвизгнула, как от ожога. Крада не оглядывалась. Она шла, почти бежала прочь от погоста.
Глава 17
Добр Мартын, коли есть алтын
Крада бежала так быстро и долго, что остановилась только, когда в боку закололо. Ей так не понравился этот ведун, что единственным желанием было оказаться от него как можно дальше. Она притормозила, уперлась руками в колени, переводя дух.