Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Любит? не любит? Я руки ломаю

Маяковский Владимир Владимирович

Шрифт:

1914

Кофта фата

Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего. Желтую кофту из трех аршин заката. По Невскому мира, по лощеным полосам его, профланирую шагом Дон-Жуана и фата. Пусть земля кричит, в покое обабившись: «Ты зеленые весны идешь насиловать!» Я брошу солнцу, нагло осклабившись: «На глади асфальта мне хорошо грассировать!» Не потому ли, что небо голубо, а земля мне любовница в этой праздничной чистке, я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо, и острые и нужные, как зубочистки! Женщины, любящие мое мясо, и эта девушка, смотрящая на меня, как на брата, закидайте улыбками меня, поэта,— я цветами нашью их мне на кофту фата!

1914

А все-таки

Улица провалилась, как нос сифилитика. Река — сладострастье, растекшееся в слюни. Отбросив белье до последнего листика, сады похабно развалились в июне. Я вышел на площадь, выжженный квартал надел на голову, как рыжий парик. Людям страшно — у меня изо рта шевелит ногами непрожеванный крик. Но меня не осудят, но меня не облают, как пророку, цветами устелят мне след. Все эти, провалившиеся носами, знают: я — ваш поэт. Как трактир, мне страшен ваш страшный суд! Меня одного сквозь горящие здания проститутки, как святыню, на руках понесут и покажут богу в свое оправдание. И бог заплачет над моею книжкой! Не слова — судороги, слипшиеся комом; и побежит по небу с моими стихами под мышкой и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.

1914

Война объявлена

«Вечернюю! Вечернюю! Вечернюю! Италия! Германия! Австрия!» И на площадь, мрачно очерченную чернью, багровой крови пролилась струя! Морду в кровь разбила кофейня, зверьим криком багрима: «Отравим кровью игры Рейна! Громами ядер на мрамор Рима!» С неба, изодранного о штыков жала, слёзы звезд просеивались, как мука в сите, и подошвами сжатая жалость визжала: «Ах, пустите, пустите, пустите!» Бронзовые генералы на граненом цоколе молили: «Раскуйте, и мы поедем!» Прощающейся конницы поцелуи цокали, и пехоте хотелось к убийце — победе. Громоздящемуся городу уродился во сне хохочущий голос пушечного баса, а с запада падает красный снег сочными клочьями человечьего мяса. Вздувается у площади за ротой рота, у злящейся на лбу вздуваются вены. «Постойте, шашки о шелк кокоток вытрем, вытрем в бульварах Вены!» Газетчики надрывались: «Купите вечернюю! Италия! Германия! Австрия!» А из ночи, мрачно очерченной чернью, багровой крови лилась и лилась струя.

1914

Скрипка и немножко нервно

Скрипка издергалась, упрашивая, и вдруг разревелась так по-детски, что барабан не выдержал: «Хорошо, хорошо, хорошо!» А сам устал, не дослушал скрипкиной речи, шмыгнул на горящий Кузнецкий и ушел. Оркестр чужо смотрел, как выплакивалась скрипка без слов, без такта, и только где-то глупая тарелка вылязгивала: «Что это?» «Как это?» А когда геликон — меднорожий, потный, крикнул: «Дура, плакса, вытри!» — я встал, шатаясь полез через ноты, сгибающиеся под ужасом пюпитры, зачем-то крикнул: «Боже!», Бросился на деревянную шею: «Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору — а доказать ничего не умею!» Музыканты смеются: «Влип как! Пришел к деревянной невесте! Голова!» А мне — наплевать! Я — хороший. «Знаете что, скрипка? Давайте — будем жить вместе! А?»

1914

Еще Петербург

В ушах обрывки теплого бала, а с севера — снега седей — туман, с кровожадным лицом каннибала, жевал невкусных людей. Часы нависали, как грубая брань, за пятым навис шестой. А с неба смотрела какая-то дрянь величественно, как Лев Толстой.

1914

Вам!

Вам, проживающим за оргией оргию, имеющим ванную и теплый клозет! Как вам не стыдно о представленных к Георгию вычитывать из столбцов газет?! Знаете ли вы, бездарные, многие, думающие, нажраться лучше как,— может быть, сейчас бомбой ноги выдрало у Петрова поручика?.. Если б он, приведенный на убой, вдруг увидел, израненный, как вы измазанной в котлете губой похотливо напеваете Северянина! Вам ли, любящим баб да блюда, жизнь отдавать в угоду?! Я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду!

1915

Гимн судье

По Красному морю плывут каторжане, трудом выгребая галеру, рыком покрыв кандальное ржанье, орут о родине Перу. О рае Перу орут перуанцы, где птицы, танцы, бабы и где над венцами цветов померанца были до небес баобабы. Банан, ананасы! Радостей груда! Вино в запечатанной посуде… Но вот неизвестно зачем и откуда на Перу наперли судьи! И птиц, и танцы, и их перуанок кругом обложили статьями. Глаза у судьи — пара жестянок мерцает в помойной яме. Попал павлин оранжево-синий под глаз его строгий, как пост,— и вылинял моментально павлиний великолепный хвост! А возле Перу летали по прерии птички такие — колибри; судья поймал и пух и перья бедной колибри выбрил. И нет ни в одной долине ныне гор, вулканом горящих. Судья написал на каждой долине: «Долина для некурящих». В бедном Перу стихи мои даже в запрете под страхом пыток. Судья сказал: «Те, что в продаже, тоже спиртной напиток». Экватор дрожит от кандальных звонов. А в Перу бесптичье, безлюдье… Лишь, злобно забившись под своды законов, живут унылые судьи. А знаете, все-таки жаль перуанца. Зря ему дали галеру. Судьи мешают и птице, и танцу, и мне, и вам, и Перу.

1915

Военно-морская любовь

По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка. И конца б не довелось ему, благодушью миноносьему. Вдруг прожектор, вздев на нос очки, впился в спину миноносочки. Как взревет медноголосина: «Р-р-р-астакая миноносина!» Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится, а сбежала миноносица. Но ударить удалось ему по ребру по миноносьему. Плач и вой морями носится: овдовела миноносица. И чего это несносен нам мир в семействе миноносином?

1915

Гимн здоровью

Среди тонконогих, жидких кровью, трудом поворачивая шею бычью, на сытый праздник тучному здоровью людей из мяса я зычно кличу! Чтоб бешеной пляской землю овить, скучную, как банка консервов, давайте весенних бабочек ловить сетью ненужных нервов! И по камням острым, как глаза ораторов, красавцы-отцы здоровых томов, потащим мордами умных психиатров и бросим за решетки сумасшедших домов! А сами сквозь город, иссохший как Онания, с толпой фонарей желтолицых, как скопцы, голодным самкам накормим желания, поросшие шерстью красавцы-самцы!

1915

Теплое слово кое-каким порокам

Почти гимн

Ты, который трудишься, сапоги ли чистишь, бухгалтер или бухгалтерова помощница, ты, чье лицо от дел и тощищи помятое и зеленое, как трешница. Портной, например. Чего ты ради эти брюки принес к примерке? У тебя совершенно нету дядей, а если есть, то небогатый, не мрет и не в Америке. Говорю тебе я, начитанный и умный: ни Пушкин, ни Щепкин, ни Врубель ни строчке, ни позе, ни краске надуманной не верили — а верили в рубль. Живешь утюжить и ножницами раниться. Уже сединою бороду перевил, а видел ты когда-нибудь, как померанец растет себе и растет на дереве? Потеете и трудитесь, трудитесь и потеете, вытелятся и вытянутся какие-то дети, мальчики — бухгалтеры, девочки — помощницы, те и те будут потеть, как потели эти. А я вчера, не насилуемый никем, просто, снял в «железку» по шестой руке три тысячи двести — со ста. Ничего, если, приложивши палец ко рту, зубоскалят, будто помог тем, что у меня такой-то и такой-то туз мягко помечен ногтем. Игроческие очи из ночи блестели, как два рубля, я разгружал кого-то, как настойчивый рабочий разгружает трюм корабля. Слава тому, кто первый нашел, как без труда и хитрости, чистоплотно и хорошо карманы ближнему вывернуть и вытрясти! И когда говорят мне, что труд, и еще, и еще будто хрен натирают на заржавленной терке я ласково спрашиваю, взяв за плечо: «А вы прикупаете к пятерке?»

1915

Вот так я сделался собакой

Ну, это совершенно невыносимо! Весь как есть искусан злобой. Злюсь не так, как могли бы вы: как собака лицо луны гололобой — взял бы и все обвыл. Нервы, должно быть… Выйду, погуляю. И на улице не успокоился ни на ком я. Какая-то прокричала про добрый вечер. Надо ответить: она — знакомая. Хочу. Чувствую — не могу по-человечьи. Что это за безобразие! Сплю я, что ли? Ощупал себя: такой же, как был, лицо такое же, к какому привык. Тронул губу, а у меня из-под губы — клык. Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь. Бросился к дому, шаги удвоив. Бережно огибаю полицейский пост, вдруг оглушительное: «Городовой! Хвост!» Провел рукой и — остолбенел! Этого-то, всяких клыков почище, я и не заметил в бешеном скаче: у меня из-под пиджака развеерился хвостище и вьется сзади, большой, собачий. Что теперь? Один заорал, толпу растя. Второму прибавился третий, четвертый. Смяли старушонку. Она, крестясь, что-то кричала про черта. И когда, ощетинив в лицо усища-веники, толпа навалилась, огромная, злая, я стал на четвереньки и залаял: Гав! гав! гав!
Поделиться с друзьями: