Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Любит? не любит? Я руки ломаю

Маяковский Владимир Владимирович

Шрифт:

1920

Гейнеобразное

Молнию метнула глазами: «Я видела — с тобой другая. Ты самый низкий, ты подлый самый…» — И пошла, и пошла, и пошла, ругая. Я ученый малый, милая, громыханья оставьте ваши. Если молния меня не убила — то гром мне ей-богу не страшен.

1920

Мир опять цветами оброс

1922–1929

Париж

Разговорчики с Эйфелевой башней

Обшаркан мильоном ног. Исшелестен тыщей шин. Я борозжу Париж — до жути одинок, до жути ни лица, до жути ни души. Вокруг меня — авто фантастят танец, вокруг меня — из зверорыбьих морд — еще с Людовиков свистит вода, фонтанясь. Я выхожу на Place de la Concorde [3] . Я жду, пока, подняв резную главку, домовьей слежкою умаяна, ко мне, к большевику, на явку выходит Эйфелева из тумана. — Т-ш-ш-ш, башня, тише шлепайте! — увидят! — луна — гильотинная жуть. Я вот что скажу (пришипился в шепоте, ей в радиоухо шепчу, жужжу): — Я разагитировал вещи и здания. Мы — только согласия вашего ждем. Башня — хотите возглавить восстание? Башня — мы вас выбираем вождем! Не вам — образцу машинного гения — здесь таять от аполлинеровских вирш. Для вас не место — место гниения — Париж проституток, поэтов, бирж. Метро согласились, метро со мною — они из своих облицованных нутр публику выплюют — кровью смоют со стен плакаты духов и пудр. Они убедились — не ими литься вагонам богатых. Они не рабы! Они убедились — им более к лицам наши афиши, плакаты борьбы. Башня — улиц не бойтесь! Если метро не выпустит уличный грунт — грунт исполосуют рельсы. Я подымаю рельсовый бунт. Боитесь? Трактиры заступятся стаями? Боитесь? На помощь придет Рив-гош [4] . Не бойтесь! Я уговорился с мостами. Вплавь реку переплыть не легко ж! Мосты, распалясь от движения злого, подымутся враз с парижских боков. Мосты забунтуют. По первому зову — прохожих ссыпят на камень быков. Все вещи вздыбятся. Вещам невмоготу. Пройдет пятнадцать лет иль двадцать, обдрябнет сталь, и сами вещи тут пойдут Монмартрами на ночи продаваться. Идемте, башня! К нам! Вы — там, у нас, нужней! Идемте к нам! В блестеньи стали, в дымах — мы встретим вас. Мы встретим вас нежней, чем первые любимые любимых. Идем в Москву! У нас в Москве простор. Вы — каждой! — будете по улице иметь. Мы будем холить вас: раз сто за день до солнц расчистим вашу сталь и медь. Пусть город ваш, Париж франтих и дур, Париж бульварных ротозеев, кончается один, в сплошной складбищась Лувр, в старье лесов Булонских и музеев. Вперед! Шагни четверкой мощных лап, прибитых чертежами Эйфеля, чтоб в нашем небе твой израдиило лоб, чтоб наши звезды пред тобою сдрейфили! Решайтесь, башня,— нынче же вставайте все, разворотив Париж с верхушки и до низу! Идемте! К нам! К нам, в СССР! Идемте к нам — я вам достану визу!

3

Площадь Согласия (фр.).

4

Левый берег (фр.).

1923

Юбилейное

Александр Сергеевич, разрешите представиться. Маяковский.
Дайте руку! Вот грудная клетка. Слушайте, уже не стук, а стон; тревожусь я о нем, в щенка смирённом львенке. Я никогда не знал, что столько тысяч тонн в моей позорно легкомыслой головенке. Я тащу вас. Удивляетесь, конечно? Стиснул? Больно? Извините, дорогой. У меня, да и у вас, в запасе вечность. Что нам потерять часок-другой?! Будто бы вода — давайте мчать болтая, будто бы весна — свободно и раскованно? В небе вон луна такая молодая, что ее без спутников и выпускать рискованно. Я теперь свободен от любви и от плакатов. Шкурой ревности медведь лежит когтист. Можно убедиться, что земля поката,— сядь на собственные ягодицы и катись! Нет, не навяжусь в меланхолишке черной, да и разговаривать не хочется ни с кем. Только жабры рифм топырит учащённо у таких, как мы, на поэтическом песке. Вред — мечта, и бесполезно грезить, надо весть служебную нуду. Но бывает — жизнь встает в другом разрезе, и большое понимаешь через ерунду. Нами лирика в штыки неоднократно атакована, ищем речи точной и нагой. Но поэзия — пресволочнейшая штуковина: существует — и ни в зуб ногой. Например вот это — говорится или блеется? Синемордое, в оранжевых усах, Навуходоносором библейцем — «Коопсах». Дайте нам стаканы! знаю способ старый в горе дуть винище, но смотрите — из выплывают Red и White Star'ы [5] ! с ворохом разнообразных виз. Мне приятно с вами,— рад, что вы у столика. Муза это ловко за язык вас тянет. Как это у вас говаривала Ольга?.. Да не Ольга! из письма Онегина к Татьяне. — Дескать, муж у вас дурак и старый мерин, я люблю вас, будьте обязательно моя, я сейчас же утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я.— Было всякое: и под окном стояние, письма, тряски нервное желе. Вот когда и горевать не в состоянии — это, Александр Сергеич, много тяжелей, Айда, Маяковский! Маячь на юг! Сердце рифмами вымучь — вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Нет, не старость этому имя! Т`ушу вперед стрем`я, я с удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить — и с тремя. Говорят — я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н! Entre nous [6] чтоб цензор не нацикал. Передам вам — говорят — видали даже двух влюбленных членов ВЦИКа. Вот — пустили сплетню, тешат душу ею. Александр Сергеич, да не слушайте ж вы их! Может я один действительно жалею, что сегодня нету вас в живых. Мне при жизни с вами сговориться б надо. Скоро вот и я умру и буду нем. После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на эМ. Кто меж нами? с кем велите знаться?! Чересчур страна моя поэтами нища. Между нами — вот беда — позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща! А Некрасов Коля, сын покойного Алеши,— он и в карты, он и в стих, и так неплох на вид. Знаете его? вот он — мужик хороший. Этот нам компания — пускай стоит. Что ж о современниках?! Не просчитались бы, за вас полсотни отдав. От зевоты скулы разворачивает аж! Дорогойченко, Герасимов, Кириллов, Родов — какой однаробразный пейзаж! Ну Есенин, мужиковствующих свора. Смех! Коровою в перчатках лаечных. Раз послушаешь… но это ведь из хера! Балалаечник! Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак. Мы крепки, как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский?! Так… ничего… морковный кофе. Правда, есть у нас Асеев Колька. Этот может. Хватка у него моя. Но ведь надо заработать сколько! Маленькая, но семья. Были б живы — стали бы по Лефу соредактор. Я бы и агитки вам доверить мог. Раз бы показал: — вот так-то, мол, и так-то… Вы б смогли — у вас хороший слог. Я дал бы вам жиркость и сукна, в рекламу б выдал гумских дам. (Я даже ямбом подсюсюкнул, чтоб только быть приятней вам.) Вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый. Нынче наши перья — штык да зубья вил,— битвы революций посерьезнее «Полтавы», и любовь пограндиознее онегинской любви. Бойтесь пушкинистов. Старомозгий Плюшкин, перышко держа, полезет с перержавленным. — Тоже, мол, у лефов появился Пушкин. Вот арап! а состязается — с Державиным… Я люблю вас, но живого, а не мумию. Навели хрестоматийный глянец. Вы по-моем'y при жизни — думаю — тоже бушевали. Африканец! Сукин сын Дантес! Великосветский шкода. Мы б его спросили: — А ваши кто родители? Чем вы занимались до 17-го года? — Только этого Дантеса бы и видели. Впрочем, что ж болтанье! Спиритизма вроде. Так сказать, невольник чести… пулею сражен… Их и по сегодня много ходит — всяческих охотников до наших жен. Хорошо у нас в Стране советов. Можно жить, работать можно дружно. Только вот поэтов, к сожаленью, нету — впрочем, может, это и не нужно. Ну, пора: рассвет лучища выкалил. Как бы милиционер разыскивать не стал. На Тверском бульваре очень к вам привыкли. Ну, давайте, подсажу на пьедестал. Мне бы памятник при жизни полагается по чину. Заложил бы динамиту ну-ка, дрызнь! Ненавижу всяческую мертвечину! Обожаю всяческую жизнь!

5

Красные и белые звезды (англ.).

6

Между нами (фр.).

1924

Тамара и Демон

От этого Терека в поэтах истерика. Я Терек не видел. Большая потерийка. Из омнибуса вразвалку сошел, поплевывал в Терек с берега, совал ему в пену палку. Чего же хорошего? Полный развал! Шумит, как Есенин в участке. Как будто бы Терек сорганизовал, проездом в Боржом, Луначарский, Хочу отвернуть заносчивый нос и чувствую: стыну на грани я, овладевает мною гипноз, воды и пены играние. Вот башня, револьвером небу к виску, разит красотою нетроганой. Поди, подчини ее преду искусств — Петру Семенычу Когану. Стою, и злоба взяла меня, что эту дикость и выступы с такой бездарностью я променял на славу, рецензии, диспуты. Мне место не в «Красных нивах», а здесь, и не построчно, а даром реветь стараться в голос во весь, срывая струны гитарам. Я знаю мой голос: паршивый тон, но страшен силою ярой. Кто видывал, не усомнится, что я был бы услышан Тамарой. Царица крепится, взвинчена хоть, величественно делает пальчиком. Но я ей сразу: — А мне начхать, царица вы или прачка! Тем более с песен — какой гонорар?! А стирка — в семью копейка. А даром немного дарит гора: лишь воду — поди, попей-ка! — Взъярилась царица, к кинжалу рука. Козой, из берданки ударенной. Но я ей по-своему, вы ж знаете как — под ручку… любезно… — Сударыня! Чего кипятитесь, как паровоз? Мы общей лирики лента. Я знаю давно вас, мне много про вас говаривал некий Лермонтов. Он клялся, что страстью и равных нет… Таким мне мерещился образ твой. Любви я заждался, мне 30 лет. Полюбим друг друга. Попросту. Да так, чтоб скала распостелилась в пух. От черта скраду и от бога я! Ну что тебе Демон? Фантазия! Дух! К тому ж староват — мифология. Не кинь меня в пропасть, будь добра. От этой ли струшу боли я? Мне даже пиджак не жаль ободрать, а грудь и бока — тем более. Отсюда дашь хороший удар — и в Терек замертво треснется. В Москве больнее спускают… куда! ступеньки считаешь — лестница. Я кончил, и дело мое сторона. И пусть, озверев от помарок, про это пишет себе Пастернак, А мы… соглашайся, Тамара! История дальше уже не для книг. Я скромный, и я бастую. Сам Демон слетел, подслушал, и сник, и скрылся, смердя впустую. К нам Лермонтов сходит, презрев времена Сияет — «Счастливая парочка!» Люблю я гостей. Бутылку вина! Налей гусару, Тамарочка!

1924

Еду

Билет — щелк. Щека — чмок. Свисток — и рванулись туда мы куда, как сельди, в сети чулок плывут кругосветные дамы. Сегодня приедет — уродом-урод, а завтра — узнать посмейте-ка: в одно разубран и город и рот — помады, огней косметика. Веселых тянет в эту вот даль. В Париже грустить? Едва ли! В Париже площадь и та Этуаль, а звезды — так сплошь этуали. Засвистывай, трись, врезайся и режь сквозь Льежи и об Брюссели. Но нож и Париж, и Брюссель, и Льеж — тому, кто, как я, обрусели. Сейчас бы в сани с ногами — в снегу, как в газетном листе б… Свисти, заноси снегами меня, прихерсонская степь… Вечер, поле, огоньки, дальняя дорога,— сердце рвется от тоски, а в груди — тревога. Эх, раз, еще раз, стих — в пляс. Эх, раз, еще раз, рифм хряск. Эх, раз, еще раз, еще много, много раз… Люди разных стран и рас, копая порядков грядки, увидев, как я себя протряс, скажут: в лихорадке.

1925

Прощание

Кафе

Обыкновенно мы говорим: все дороги приводят в Рим. Не так у монпарнасца. Готов поклясться. И Рем и Ромул, и Ремул и Ром в «Ротонду» придут или в «Дом» [7] , В кафе идут по сотням дорог, плывут по бульварной реке. Вплываю и я: «Garcon, un grog americain!» [8] Сначала слова и губы и скулы кафейный гомон сливал. Но вот пошли вылупляться из гула и лепятся фразой слова. «Тут проходил Маяковский давеча, хромой — не видали рази?» — «А с кем он шел?» — «С Николай Николаичем»,— «С каким?» — «Да с великим князем!» «С великим князем? Будет врать! Он кругл и лыс, как ладонь. Чекист он, послан сюда взорвать…» — «Кого?» — «Буа-дю-Булонь [9] . Езжай, мол, Мишка…» Другой поправил: «Вы врете, противно слушать! Совсем и не Мишка он, а Павел. Бывало сядем — Павлуша! — a тут же его, супруга, княжна, брюнетка, лет под тридцать…» — «Чья? Маяковского? Он не женат».— «Женат — и на императрице».— «На ком? Ее же расстреляли…» — «И он поверил… Сделайте милость! Ее ж Маяковский спас за трильон! Она же ж омолодилась!» Благоразумный голос: «Да нет, вы врете — Маяковский — поэт».— «Ну да,— вмешалось двое саврасов,— в конце семнадцатого года в Москве чекой конфискован Некрасов и весь Маяковскому отдан. Вы думаете — сам он? Сбондил до иот — весь стих, с запятыми, скраден. Достанет Некрасова и продает — червонцев по десять на день». Где вы, свахи? Подымись, Агафья! Предлагается жених невиданный. Видано ль, чтоб человек с такою биографией был бы холост и старел невыданный?! Париж, тебе ль, столице столетий, к лицу эмигрантская нудь? Смахни за ушми эмигрантские сплетни. Провинция! — не продохнуть. — Я вышел в раздумье — черт его знает! Отплюнулся — тьфу напасть! Дыра в ушах не у всех сквозная — другому может запасть! Слушайте, читатели, когда прочтете, что с Черчиллем Маяковский дружбу вертит или что женился я на кулиджевской тете, то, покорнейше прошу,— не верьте.

7

Кафе на Монпарнасе.

8

Официант, грог по-американски! (фр.)

9

Bois de Boulogne — Булонский лес (фр.).

1925

Бродвей

Асфальт — стекло. Иду и звеню. Леса и травинки — сбриты. На север с юга идут авеню, на запад с востока — стриты. А между — (куда их строитель завез!) — дома невозможной длины. Одни дома длиною до звезд, другие — длиной до луны. Янки подошвами шлепать ленив: простой и курьерский лифт. В 7 часов человечий прилив, в 17 часов — отлив. Скрежещет механика, звон и гам, а люди немые в звоне. И лишь замедляют жевать чуингам, чтоб бросить: «Мек моней?» Мамаша грудь ребенку дала. Ребенок, с каплями из носу, сосет как будто не грудь, а доллар — занят серьезным бизнесом. Работа окончена. Тело обвей в сплошной электрический ветер. Хочешь под землю — бери собвей, на небо — бери элевейтер. Вагоны едут и дымам под рост, и в пятках домовьих трутся, и вынесут хвост на Бруклинский мост, и спрячут в норы под Гудзон. Тебя ослепило, ты осовел. Но, как барабанная дробь, из тьмы по темени: «Кофе Максвел гуд ту ди ласт дроп». А лампы как станут ночь копать, ну, я доложу вам — пламечко! Налево посмотришь — мамочка мать! Направо — мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за день в конец не дойдут. Это Нью-Йорк. Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге от Нью-Йорка города. Но кепчонку не сдерну с виска. У советских собственная гордость: на буржуев смотрим свысока.

1925

Барышня и Вульворт

Бродвей сдурел. Бегня и гулево. Дома с небес обрываются и висят. Но даже меж ними заметишь Вульворт. Корсетная коробка этажей под шестьдесят. Сверху разведывают звезд взводы, в средних тайпистки [10] стрекочут бешено. А в самом нижнем — «Дрогс сода, грет энд феймус компани-нейшенал». А в окошке мисс семнадцати лет сидит для рекламы и точит ножи. Ржавые лезвия фирмы «Жиллет» кладет в патентованный железный зажим и гладит и водит кожей ремня. Хотя усов и не полагается ей, но водит по губке, усы возомня,— дескать — готово, наточил и брей. Наточит один до сияния лучика и новый ржавый берет для возни. Наточит, вынет и сделает ручкой. Дескать — зайди, купи, возьми. Буржуем не сделаешься с бритвенной точки. Бегут без бород и без выражений на лице. Богатств буржуйских особые источники: работай на доллар, а выдадут цент. У меня ни усов, ни долларов, ни шевелюр,— и в горле застревают английского огрызки. Но я подхожу и губми шевелю — как будто через стекло разговариваю по-английски. «Сидишь, глазами буржуев охлопана. Чем обнадежена? Дура из дур». А девушке слышится: «Опен, опен ди дор [11] ». «Что тебе заботиться о чужих усах? Вот… посадили… как дуру еловую». А у девушки фантазия раздувает паруса, и слышится девушке: «Ай лов ю» [12] . Я злею: «Выйдь, окно разломай,— а бритвы раздай для жирных горл». Девушке мнится: «Май, май горл [13] ». Выходит фантазия из рамок и мерок — и я кажусь красивый и толстый. И чудится девушке — влюбленный клерк на ней жениться приходит с Волстрит. И верит мисс, от счастья дрожа, что я — долларовый воротила, что ей уже в других этажах готовы бесплатно и стол и квартира. Как врезать ей в голову мысли-ножи, что русским известно другое средство, как влезть рабочим во все этажи без грез, без свадеб, без жданий наследства.

10

Тайпистки — машинистки.

11

Open, open the door. — Откройте, откройте дверь (англ.).

12

I love you. — Я люблю Вас (англ.).

13

My girl. — Моя девочка (англ.).

1925

Строго воспрещается

Погода такая, что маю впору. Май — ерунда. Настоящее лето. Радуешься всему: носильщику, контролеру билетов. Руку само подымает перо, и сердце вскипает песенным даром. В рай готов расписать перрон Краснодара. Тут бы запеть соловью-трелёру. Настроение — китайская чайница! И вдруг на стене: — Задавать вопросы контролеру строго воспрещается! — И сразу сердце за удила. Соловьев камнями с ветки. А хочется спросить: — Ну, как дела? Как здоровьице? Как детки? — Прошел я, глаза к земле низя, только подхихикнул, ища покровительства. И хочется задать вопрос, а нельзя — еще обидятся: правительство!

1926

Сергею Есенину

Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота… Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Трезвость. Нет, Есенин, это не насмешка. В горле горе комом — не смешок. Вижу — взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок. — Прекратите! Бросьте! Вы в своем уме ли? Дать, чтоб щеки заливал смертельный мел?! Вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел. Почему? Зачем? Недоуменье смяло. Критики бормочут: — Этому вина то… да сё… а главное, что смычки мало, в результате много пива и вина.— Дескать, заменить бы вам богему классом, класс влиял на вас, и было б не до драк. Ну, а класс-то жажду заливает квасом? Класс — он тоже выпить не дурак. Дескать, к вам приставить бы кого из напостов — стали б содержанием премного одарённей. Вы бы в день писали строк по сто, утомительно и длинно, как Доронин. А по-моему, осуществись такая бредь, на себя бы раньше наложили руки. Лучше уж от водки умереть, чем от скуки! Не откроют нам причин потери ни петля, ни ножик перочинный. Может, окажись чернила в «Англетере», вены резать не было б причины. Подражатели обрадовались: бис! Над собою чуть не взвод расправу учинил. Почему же увеличивать число самоубийств? Лучше увеличь изготовление чернил! Навсегда теперь язык в зубах затворится. Тяжело и неуместно разводить мистерии. У народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга подмастерье. И несут стихов заупокойный лом, с прошлых с похорон не переделавши почти В холм тупые рифмы загонять колом — разве так поэта надо бы почтить? Вам и памятник еще не слит,— где он, бронзы звон или гранита грань? — а к решеткам памяти уже понанесли посвящений и воспоминаний дрянь. Ваше имя в платочки рассоплено, ваше слово слюнявит Собинов и выводит под березкой дохлой — «Ни слова, о дру-уг мой, ни вздо-о-о-о-ха». Эх, поговорить бы иначе с этим самым с Леонидом Лоэнгринычем! Встать бы здесь гремящим скандалистом: — Не позволю мямлить стих и мять! — Оглушить бы их трехпалым свистом в бабушку и в бога душу мать! Чтобы разнеслась бездарнейшая погань, раздувая темь пиджачных парусов, Чтобы врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. Дрянь пока что мало поредела. Дела много — только поспевать. Надо жизнь сначала переделать, переделав — можно воспевать. Это время — трудновато для пера, но скажите вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше? Слово — полководец человечьей силы. Марш! Чтоб время сзади ядрами рвалось. К старым дням чтоб ветром относило только путаницу волос. Для веселия планета наша мало оборудована. Надо вырвать радость у грядущих дней. В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней.

1926

Любовь

Мир опять цветами оброс, у мира весенний вид. И вновь встает нерешенный вопрос — о женщинах и о любви. Мы любим парад, нарядную песню. Говорим красиво, выходя на митинг. Но часто под этим, покрытый плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье: «Вперед, товарищи…» А дома, забыв об арии сольной, орет на жену, что щи не в наваре и что огурцы плоховато просолены. Живет с другой — киоск в ширину, бельем — шантанная дива. Но тонким чулком попрекает жену: — Компрометируешь пред коллективом.— То лезут к любой, была бы с ногами. Пять баб переменит в течение суток. У нас, мол, свобода, а не моногамия. Долой мещанство и предрассудок! С цветка на цветок молодым стрекозлом порхает, летает и мечется. Одно ему в мире кажется злом — это алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще кастрат. А любят, так будь монашенкой верной — тиранит ревностью всякий пустяк и мерит любовь на калибр револьверный, неверной в затылок пулю пустя. Четвертый — герой десятка сражений, а так, что любо-дорого, бежит в перепуге от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой стрелу любви иначе метит, путает — ребенок этакий — уловленье любимой в романические сети с повышеньем подчиненной по тарифной сетке… По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила барынька. Он работать, а ее не удержать никак — бегает за клёшем каждого бульварника. Что ж, сиди и в плаче Нилом нилься. Ишь! — Жених! — Для кого ж я, милые, женился? Для себя — или для них? — У родителей и дети этакого сорта: — Что родители? И мы не хуже, мол! — Занимаются любовью в виде спорта, не успев вписаться в комсомол. И дальше, к деревне, быт без движеньица — живут, как и раньше, из года в год. Вот так же замуж выходят и женятся, как покупают рабочий скот. Если будет длиться так за годом годик, то, скажу вам прямо, не сумеет разобрать и брачный кодекс, где отец и дочь, который сын и мама. Я не за семью. В огне и в дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег отец-гусак! Нет. Но мы живем коммуной плотно, в общежитиях грязнеет кожа тел. Надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел. Не отвиливай — мол, я не венчан. Нас не поп скрепляет тарабарящий. Надо обвязать и жизнь мужчин и женщин словом, нас объединяющим: «Товарищи».
Поделиться с друзьями: