Люди на болоте. Дыхание грозы
Шрифт:
кармана бумажку, бросил на стол.
Миканор кончил есть, отставил миску, вытер ладонью губы. Спокойно
посмотрел на бумажку, ш Евхима.
– Власть распорядилась.
– Ты знаешь, сколько у меня будет?
– Знаем.
– Знаешь!
– Евхим едва сдерживал себя.
– Дак если я все, что намолочу,
отдам вам! Себе не оставивши! Не хватит на налог вам!
Миканор поковырял мизинцем в зубах.
– Хватит.
– Хватит! Ты все знаешь!
– Евхим задыхался, глаза его горели, он готов
был, казалось, кинуться на Миканора. Даметиха побледнела от страха.
Глушак встревоженно устремился к сыну, рассудительным, отцовским тоном
попрекнул:
– Евхим! ..
Тот - будто не слышал, жег глазами Миканора. Даметиха тоже
спохватилась, бросилась к сыну:
– Миканорко! .. И - ты! .. Будь разумным! ..
Миканор сильною рукой отстранил ее. Встал во весь рост, как часовой, на
стене встала его тень. Заявил спокойно:
– Знаем!
– Спокойно приказал: - Ты не ори тут!
Евхим мгновение не знал, что сказать. Было видно: душила злоба.
– Воли много взял себе!
– Но этого было мало. От ярости, от бессилия
затрясся, оттолкнул Глушака, ошалело, с визгом заорал: - Дак пусть оно
гниет! Все равно!
На полатях вскочил, удивленно тараща глаза, Даметик.
– Вот как ты заговорил, кулацкая душа!
– В Микано
ровом голосе тоже послышался гнев, угроза.
– "Пусть гниет!" А ты
знаешь, что - за злостный срыв государственных заготовок?
– Знаю!
– Евхим не испугался. Не скрывал ненависти.
– И ты знай: не
последний раз видимся. Может, еще увидимся когда! Так что и у меня сила
будет!
Миканор усмехнулся:
– Вряд ли!
– Не зарекайся!
Евхим стукнул в сенях дверью с такой силою, что лампа качнулась и
зазвенела. Минуту все молчали. Миканор, неподвижный, не сводя глаз с
дверей, глубоко засунул кулаки в карманы, сказал жестко - будто кому-то
другому:
– Вот как еще разговаривает, сволочь! л Глушак терпеливо смолчал. Дал
понять, что чувствует себя виноватым. Что не одобряет Евхима. Виновато,
прося не брать близко к сердцу, отозвался:
– Сдурел совсем! Как разгорячится, сам не помнит, что говорит! Не
глядит - свой ли, чужой, на отца, на мать не глядит! На меня дак сколько
раз слепнем лез! Заслепит глаза и лезет! Не скажи против ничего!
– Глушак
заметил:
Даметиха жалостливо кивала. Снова взглянул на Миканора.
– Ето, когда
был маленьким, упал однажды в погреб.
С той поры все... Чуть заволнуется - шалеет. На меня, говорю, сколько
раз слепнем лез! Дак ты не сердись, Миканорко! Не думай, что тут что
особое!..
– Он взял со стола Евхимову бумажку, сложил.
– Мы не против,
чтоб выполнять. Только, говорю, нет возможности - чтоб все. Хоть жилы
поперерви - не вытянешь! Не хватит!.. Если б скинули пудов каких
пятнадцать?..
Миканор уже сидел у стола, но еще жестко смотрел на дверь. Не слышал,
что говорил Глушак, не хотел и слышать.
"Вот дурень!
– не мог простить старик Евхиму.
– Приперся, зацепил,
разъярил гада! Сам испортил все!.." Когда тащился тихой улицей домой, к
злобе примешалась тревога:
не сообщил бы этот Рябой про Евхимову выходку в Юровичи! Беды не
оберешься!..
На другое утро Глушак съездил в поле, привез еще воз снопов. Сбросил
как попало. Ни за что ударил вилами коня.
Все было постыло, даже ненавистно: и конь, и сын, и снопы, и гумно.
Свет не мил. Ни на минуту не забывалось, клокотало злобой, яростью:
пятьдесят шесть пудов! На пригуменье плюнул, приказал Степану завести коня
в хлев. Плюясь, проклиная в мыслях весь свет, побрел на улицу, улицей - на
дорогу к цагельне, к гребле. Как был в поле - в рваной посконине, в штанах
с дыркой, сквозь которую белело колено, в лаптях - двинулся в Олешники.
Заранее почти уверен был, что напрасно идет, а шел. Не мог не идти, не
попытаться...
За греблей видел: и в Олешниках все в поле или на гумнах. Всюду на
полосах, на дорогах, на пригуменьях были видны возы. В селе было тихо и
безлюдно. "Работают!
А ты - шляйся. Зря изводи золотое время! Черта с два оно золотое! Было
золотое! Было, да сплыло, пропало!.. Дак пусть и ето пропадает! Пусть хоть
все попропадает! Все - к черту!.."
В доме, где помещался сельсовет, в первой половине - на почте - вечно
толпились люди: одни с газетами, с письмами, другие - этих больше - со
всякими разговорами, с самокрутками; сейчас, слава богу, и за барьерчиком,
где сидел начальник почты, никого не было. За дверями, в сельсовете,
разговаривали; Глушак осторожно просунул голову в приоткрытые двери - был
только Трофим, секретарь, и Гайлис - председатель сельсовета. Гайлис
собирался куда-то уходить, собирал бумаги со стола, прятал в ящик.
– Ви за что?
– глянул он на Глушака, аккуратно заперев ящик.
Когда Глушак объяснял, зачем пришел, глаза латыша, казалось, синели,
как небо зимой; худое, сухощавое, желтовато-загорелое лицо было
непроницаемо. Все дослушал спокойно, не шевельнулся даже. Спокойно и
уравновешенно стал отчеканивать слово за словом:
– Ви не есть бедняк, и ви не имеете права на льготу.
Ви - кулак, эксплуататор, вот кто ви есть.
– Слова Гайлиса били ровно,
твердо.
– И ми наложили на вас налог - как на кулака. Это сделано нами
законно - согласно закону о сельскохозяйственном налоге. Ми не сделали
никакое нарушение этот закон, и ви не имеете права требовать
пересматривать ваш налог.
– Он молчал, пока Глушак заново объяснял, о чем