Магнолии были свежи
Шрифт:
– Вот именно, что почти что. Ты сама знаешь, что он не джентльмен и никогда им не будет. Я еду за ней.
– Нет! Только не это, ты же все испортишь!
– Что именно? – начал сердиться Эйдин. – Веселую вечеринку? Так ты же знаешь, у меня хобби – портить веселые вечеринки. Джейн не останется там на ночь, и все.
– Милый, – примиряюще начала миссис Гилберт. – Ты же знаешь, как важна для девочки светская жизнь, к тому же ты развел такую панику, будто она там одна с этим Биллом. Дом полон молодежи.
– И пустых комнат. Линда, я поеду за Джейн, и это не обсуждается.
– Хорошо, – в тоне жены начало появляться раздражение, и Гилберт тихо вздохнул – он терпеть не мог с ней ссориться. – Если ты так решил, то поступай как хочешь, но учти, ты срываешь очень важный для нее праздник.
– Полагаю, что в этом и заключается моя основная миссия отца. Кстати, Линда, – он постарался не обращать внимания на ее недовольный вздох. – Я ведь тебе не давал ключи от «Форда»?
– Господи, только не говори, что ты сам собрался за ней ехать?
– А можно как-то иначе? Бассет занят, и я не намерен заставлять его таскаться по нашему графству в поисках компании. Разумеется, я поеду сам.
– Умоляю, Эйдин, – Линда, видимо, прижала трубку к самим губам, потому что ее голос стал звучать слишком отчетливо. – И заклинаю, не поезжай сам на ее поиски, это окончательно убьет в ней все то хорошее, что она питала к тебе. И плюшевыми медведями здесь не отделаешься.
Боги, ему хотелось сейчас оказаться в своем родном Гэлвее, когда его дочери было не двадцать один, и она не старалась изо всех сил сбежать из дома и расстаться с беспечностью. Когда ей было пять, она всегда смотрела на него так, будто он был единственным, чье мнение для нее что-то значило. Он чувствовал неумолимую гордость, когда она шептала ему на ухо какой-нибудь свой секрет про живого жука в коробке из-под леденцов, или о новом платье, так неудачно разорвавшемся о доску в заборе. Но потом ей исполнилось десять, потом пятнадцать, и теперь она называла его «папчиком», а она даже не мог выкроить время, чтобы втолковать, как его раздражает это прозвище. И вот, снова новые секреты.
– Вспомни себя в ее возрасте, разве тебе было бы приятно, если в разгар веселого вечера за тобой пришел твой отец?
Когда он только готовился стать отцом, он клялся себе в том, что никогда не будет таким, как его родители – вездесущими, надоедливыми, вечно волнующимися. Когда он стал взрослее, понял, что был редкостным идиотом. Его родители волновались, он был поздним ребенком, и за ним следили денно и нощно, однако в ответ на это мистер и миссис Гилберт получали только небрежный кивок головой или презрительное фырканье. Расплата за такое поведение должна была прийти, и она появилась в лице Джейн.
– Джейн повезло. – наконец он прервал молчание. – У нее всепонимающая мать.
– И слишком волнительный отец. – рассмеялась Линда.
– Хорошо, я пошлю за ней Бассета. И, Линда, – вдруг спохватился он. – Может ты сможешь приехать пораньше?
– Что, уже соскучился? – ее смех всегда был таким звонким, и ему всегда казалось, что тот от него удалялся. – Милый, я постараюсь, но тут столько людей, что просто голова кругом идет. Я всегда говорила, что предоткрытие сезона всегда хуже самого открытия…
Она хотела добавить что-то еще, но вдруг на проводе раздались помехи, и сквозь музыку он услышал чей-то мужской голос – немного звонкий, немного хриплый, ее вечный поклонник Джонни Лорд. Об их отношениях говорили каждый год, и каждый сентябрь и май Гилберт смеялся вместе со всеми – Джонни никогда не нравился Линде, он напоминал этакого щеголеватого пажа. Ей льстило его внимание, но больше ничего не было, и он был в этом уверен.
Эйдин не стал ждать возвращения жены из шума скрипок и взрывающихся пробок шампанского и аккуратно попросил миссис Винтер перезвонить ему, если Линде не на чем будет добираться до дома. Потом оповестил Бассета о незапланированной поездке. Потом подошел к окну и посмотрел, как городские сумерки медленно наползали на газон и слегка сухие кроны деревьев. Определенно, вечер сегодня располагал к хересу.
Бутылка стояла на столе в холле, и Эйдин остановился посередине огромного мраморного зала; тут, над полом, всегда свисала длинная люстра, и от ее переливавшихся стеклянных подвесок света было больше чем от самого электричества. Он терпеть ее не мог, но Джейн отказывалась приводить в дом друзей, если этой люстры не будет на потолке, да и сама Линда часто говорила, что это сильно оживляет пустынный холл. Когда-нибудь, когда они уедут на побережье, он позвонит Бассету из далекого Монако и попросит снять это уродство и спрятать в кладовке, пока последний Гилберт не войдет в этот зал.
Профессор искусствоведения, мистер Эйдин Гилберт, вечный оптимист и философ жизни, посмотрел на чужой дом, где не было никого, да и самого его не было тоже здесь никогда и отпил большой глоток из стакана.
Он быстро зажег свет в кабинете, и луч от зеленой лампы выскользнул в темный коридор. Проверять эссе совсем не хотелось, он присел в кресло и закрыл глаза. Окна его кабинета выходили на нелюдимую улицу – когда-то здесь работали магазины, развевались красивые вывески, но потом правительство распорядилось закрыть проход, и уже пять лет сюда никто не входил и не выходил. Эйдину нравилось смотреть на тусклые фонари, которые все равно зажигали каждый вечер, наблюдать за тем, как выцветшие остатки реклам болтались на ветру, и в темноте поблескивал красный кирпич. Все это ему напоминало о своем Гэлвее, и временами он позволял себе стать немного сумасшедшим, закрыть глаза и подождать, пока его мама не позовет домой есть пастуший пирог. Потом он открывал глаза, и боль от потери накатывала с новой силой. Те, кто говорили, что время лечит, были полными дураками. Время никогда не лечило, оно позволяло немного затянуть рану, но одно неверное воспоминание сдирало защитный слой, и все начиналось заново.
Эйдину вдруг захотелось, чтобы эта тишина наконец распалась, и его кто-нибудь позвал, чтобы он вдруг стал кому-нибудь нужен. Сорок семь лет, а ему хочется вдруг стать кому-то нужным, он покачал головой и усмехнулся; маразм приближался гораздо быстрее, чем он мог предположить. В сорок семь лет люди обычно мечтали о новом звании, о каком-нибудь важном приеме у губернатора или о том, чтобы защитить еще одну диссертацию и стать профессором в новом университете. А ему хотелось чего-то другого; хотелось купить новый велосипед, хотелось посмотреть Италию, но не ради диссертации, а ради своего собственного удовольствия.
Господи, а сколько этих никому ненужных диссертаций он защитил? Неровные листы вылезали из каждого угла, и везде значилось его имя. «Специфика творчества Альбрехта Дюрера» – с этой он начинал свой путь, тогда в сорок седьмом его как раз заметили в Париже и написали про него первую статью, потом было несколько поездок в Испанию и Германию; в последнюю он ехать не хотел, мечтал о том, чтобы побыть с Джейн и Линдой, но жена его уговорила, сказав, что мечтает посмотреть Дрезден. Потом были диссертации про Ренессанс и Романтизм, потом Линда попросила помочь Джонни с небольшой курсовой о парковых скульптурах, после чего Эйдин узнал о том, что половина грантов сфальсифицированы, а потом он разуверился в том, чем занимался всю свою жизнь. Как это получилось он и сам до конца не понял. Наверное, все дело было в том, что он пытался найти истину, а истины не было и вовсе. «Сюрреализм и его воплощения в кинематографе» – это была его последняя диссертация, больше ни о чем он писать не будет и уйдет из университета. Разумеется, Линда будет возражать, будет говорить, что на одни его инвестиции они и года не проживут, но он сумеет ее убедить, когда покажет тот замечательный рекламный проспект о доме во Франции.
Портрет жены мягко пропустил луч света, и он присмотрелся к знакомым чертам. Ее фотография всегда стояла на его столе, когда-то там стояла и фотография Джейн, но она попросила ее убрать, сказала, что ей слишком стыдно перед своими друзьями. Что ее друзья могли забыть в ее кабинете, он не спрашивал, и фотографию собирался оставить, но в один день она как-то исчезла со стола, а вместо нее появилась карточка с видом Италии. Линда почти не менялась, ее глаза были все такими же блестящими, кожа оставалась приятного оливкового оттенка, и ей почти не приходилось красить губы. Она была неизменна, прекрасна, и он каждый день удивлялся, что из всех претендентов она выбрала его. Эйдин набил трубку и поудобнее устроился в кресле.