Макорин жених
Шрифт:
сидели до ночных петухов, беседуя с киномехаником. Иной раз десятнику приходилось
разгонять полуночников. Митя виновато оправдывался.
– Да что сделать, Иван Иванович, раз люди хотят но душам поговорить?
– А ты говори засветло, нечего до утра лясы точить. Завтра я за них в делянку-то пойду,
что ли? – ворчал десятник.
Те, кто из других бараков, нехотя расходились, тамошние укладывались на свои топчаны;
а Митя в уголке со свечкой долго ещё сидел, мусоля карандаш. Он был не только
киномехаником, но и нештатным инструктором райкома комсомола и юнкором юношеской
газеты. Где бы он ни побывал со своей передвижкой, отовсюду посылал в газету заметки,
подписываясь по тогдашнему обычаю под ними то Ухо, то Шило, то Свой Брат, а однажды
подписался даже так: Я Тут Был. И все знали, что это Митина рука. И Мите за это был почет
от сверстников, а кое-кто поглядывал на него и косо. Куда бы Митя ни приезжал, вокруг него
собирались ребята, и обязательно возникала какая-нибудь затея – диспут ли, концерт ли,
лекция ли с химическими и физическими опытами, почерпнутыми из книжек Перельмана.
Какие только кружки не возникали в тех местах, где появлялся киномеханик – и «Доброхим»,
и «Долой неграмотность», и «Любители книги», и «Безбожник», и даже «Друзья пернатых».
Пожилые посмеивались над Митиными затеями, но охотно шли к нему написать письмо
сыну в армию, составить прошение, чтобы скостили налог, выяснить, «отчего это бывает, что
под ложечкой сосет и сосет, ажио лихо. И пойти ли к фершалу либо так пройдет». Митя
никому не отказывал и временами становился то адвокатом, то лекарским помощникам, то
писарем. А было у него ещё занятие, о котором никто не знал: тетрадка в клеенчатых
корочках по ночам заполнялась стихами. Однажды мать, Анна Прохоровна, озабоченная
ночными бдениями сына, подсмотрела, чем он занимается. Днем, когда Митя ушел из дому,
достала из укромного местечка тетрадку и долго шёпотом слагала буквы в слова.
– У люди еры буки како он иже кратко – улыбкой, слово веди есть твердо люди еры иже
кратко – светлый...
Сын писал небрежно, скорописью, матери приходилось долго догадываться, какую букву
означает иная каракуля. Но она читала и читала, несмотря ни на что.
Улыбкой светлый день расцвел,
Как КИМ на левом отвороте – солнце
О мой любимый Комсомол,
Привет тебе от комсомольца...
– Складно...
Анна Прохоровна вздохнула, бережно разгладила ладонью помятый листок и положила
тетрадь на старое место. И после этого в разговорах с женщинами, когда приходилось
говорить о сыне, она с достоинством сообщала:
– Мой-то парень, Митенька-то, выучился добро, живые картины кажет, механиком,
слышь, зовут. Да еще комсомольский инструктор – это будто у них за главного, у
комсомольцев. Какие-то, слыхала, директивы им выдает, бумаги, что ли, с печатями, важные,
ответственные... Сама-то я не шибко разбираюсь. Ну и ещё в сочинителях состоит...
– В сочинителях? – переспрашивают собеседницы.
– А как же, – с гордостью подтверждает мать. – Сама читала. Про солнце и про значок,
красненький такой, с тонкими буквами. Складно-складно...
Она поделилась этим своим открытием и с отцом. Тот поперебирал пальцами бороду,
подумал и ответил:
– Ничего, не тревожься, пройдёт...
В Сузём Митя любил приезжать: там народу много, дела край непочатый. И в Сузёме
Митю ждали, встречали, как своего.
2
Еще не успел он распрячь лошадь и вынести аппаратуру, его окружили приятели-
комсомольцы. И ни лошади, ни аппаратуры он больше не видел, ребята управились с ними в
один миг. Митя подозвал Пашу Пластинина.
– Пока аппарат согревается, пойдем-ка, Паша, посмотрим просеку.
Паша знал: раз Митя зовет на просеку – значит, у него есть что-то новое, хочет
поговорить наедине. Прямая, как стрела, просека убегала в глубь могучего леса. Деревья
стояли тихие-тихие. Сквозь их прозрачные верхушки мерцали звезды. А прямые ровные
стволы, будто стена частокола, тянулись по сторонам. Казалось, идешь по дну глубокого
жёлоба, и чуть кособокая луна смешливо заглядывает через его край.
Друзья шли рядом, касаясь локтями. Под ногами похрустывал снег. Воздух, густо
пропитанный запахом хвои, наполнял легкие.
– Лес-то! – тихо сказал Митя. – Лучше, кажется, ничего не найдешь.
– Так природа же, – объяснил Паша. – Её все любят...
– Любим вот... и рубим. У тебя душа не болит, Паша?
– Ты чего? – от удивления Паша даже остановился. – Как же не рубить?
– Ну, не пугайся, это я так. Конечно, надо рубить... раз спущен план. Против плана, брат,
не попрёшь.
Паша успокоился, подтвердил.
– Не было бы плана, не рубили бы... Именно...
Митя неожиданно схватил его за рукав и горячо заговорил:
– Душа болит, когда видишь гибнущую красоту. Вот они стоят, мощь-то какая, величие...
А приходит дядюшка Егор с топором и пилой, и к вечеру на этом месте только пни да
раскиданные сучья, да мятый снег, усеянный щепами. Помнишь, мы березки защищали. День
леса неудачно справили. А ведь те березки – капля в море по сравнению с тем, что рубят
теперь...
Паша слушал, не прерывая. Шел, стараясь попадать в ногу с Митей. И вдруг
расхохотался.
– На тебя, Митька, чего нашло? Жалко – лес рубят? Так рубят-то не для баловства, на
пользу же....
Митя некоторое время молчал. Скрип снега под ногами разносился по просеке,
повторялся в чащобе. Будто завершая свою думу, Митя повторил Пашины слова:
– Да, на пользу, конечно...
Становясь, Митя прислушался.
– Кого это и темень не берет?