Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма
Шрифт:
Ключом к пониманию оказывается в конечном счете угол преломления, под которым символистские топосы входят в поэзию Мандельштама, – или, другими словами, интонация и прагматика текста. Но интонация, как известно, вещь трудноопределимая. А потому, учитывая, что творчество Мандельштама содержит в себе различные и зачастую прямо противоположные подходы едва ли не ко всякой проблеме, большим подспорьем является то, что его стихи часто включают в себя структурные метки, по которым мы и можем начать рассмотрение этого угла. Так, элементы символистского мировоззрения можно обнаружить в двух стихотворениях 1920 г. При этом в одном из них, в «Веницейской жизни…», стирающий границы маскарад (прекрасный аналог одного из важных элементов символистского мировоззрения) парадоксальным образом заключен в многочисленные непроницаемые рамы картин и зеркал. Дистанцирование вписано в структуру и образность этого стихотворения. В стихотворении же «Чуть мерцает призрачная сцена…» с его проницаемым театральным занавесом и семиотически единым пространством театра и вестибюля трансцендентная, потусторонняя реальность искусства (которую Мандельштам описывает в терминах, напоминающих символистское представление об Идеале) просачивается наружу – со сцены в зал, в вестибюль, на улицу, – по аналогии заражая собой, пусть хотя бы на время, внетекстовый мир. Здесь подразумевается не эстетическая дистанция, но непосредственность опыта.
В конце Введения («Занавес и вощеная бумага») я рассмотрю два принадлежащих самому Мандельштаму «метаописания» этой игры с близостью и дистанцией, два метафорических воплощения продуктивно неустойчивых границ, что находятся в распоряжении поэта.
Живой и опасный Блок…
Одна из главных целей этого исследования – проследить разнообразные стратегии Мандельштама в прописывании и переписывании своих отношений с символистским наследием, главным образом на пороге и после его «обращения» в акмеизм в 1912 г., а также разыскать видимые следы эфемерной игры Мандельштама с границей, разделяющей ту и другую поэтики. В качестве верхней хронологической границы я в этом исследовании возьму – ориентировочно – период после смерти Блока (1921). Он охватывает наиболее активное преодоление и ассимиляцию символистского наследия Мандельштамом. Русские символисты в это время были по-прежнему активны, хотя в глазах потомков и оказались в тени вновь возникших поэтических движений – акмеизма и футуризма. Более того, не рассеялась еще и не сменилась тенью истории, как это ни парадоксально для России 1910-х гг., литературная тень происхождения Мандельштама из лона символизма. Внутри этих временных рамок я сосредоточусь на тех стратегиях, которые нельзя свести к дихотомии «акмеизм – символизм», но в которых при этом продолжает активно использоваться символистская традиция.
Другой важной целью является (прежде никем не предпринятое) последовательное описание эволюционирующего отношения Мандельштама к Александру Блоку – несомненно, самому мощному поэтическому голосу в символизме и единственному поэту-символисту, наделившему Мандельштама некоторыми явными «творческими страхами» (creative anxieties) 15 . Мандельштам был достаточно прозорлив, чтобы отметить, что конкурирующее поэтическое движение – футуризм – «должно было направить свое острие не против бумажной крепости символизма, а против живого и действительно опасного Блока» (СС, II, 348). Блок грозил масштабом, даже с открыток 16 , и его высоко-романтическая поза, которая сохраняла свою трагическую суть, даже будучи подорвана иронией, во многих отношениях была противоположна позиции, которую станет культивировать Мандельштам.
15
Литература по теме «Мандельштам и Блок» рассеяна по целому ряду книг и статей. К числу наиболее содержательных, если сложить вместе весь набор частных замечаний, относятся: Ronen O. An Approach to Mandel’stam; Freidin G. A Coat of Many Colors. Подробно анализирует несколько отдельных интертекстуальных параллелей Бройтман, рассматривая влияние Блока на самые ранние стихи Мандельштама (см. статьи в кн.: Бройтман С. Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики). См. также приводящую множество фактов и цитат статью: Гришунин А. Л. Блок и Мандельштам // Слово и судьба. Осип Мандельштам: Исследования и материалы. М.: Наука, 1991. С. 152–160. О различных аспектах влияния поэтики Блока на Мандельштама см.: Жирмунский В. М. Поэзия Блока // Об Александре Блоке. Пг.: Картонный домик, 1921. С. 123–124; Громов П. А. Блок, его предшественники и современники: Монография. 2-е изд. Л.: Советский писатель, 1986. С. 357 и след.; Бройтман С. Н. «Веницейские строфы» Мандельштама, Блока и Пушкина (К вопросу о классическом и неклассическом типе художественной целостности в поэзии) // Творчество Мандельштама и вопросы исторической поэтики. Межвузовский сб. науч. трудов. Кемерово: Кемеровский ГУ, 1990. С. 81–96. Следует упомянуть здесь и о классическом сопоставительном анализе двух поэтик в кн.: Гинзбург Л. О лирике. Л.: Советский писатель, 1974. К некоторым вопросам ученые обращались неоднократно. Например, к теме Венеции у Блока и Мандельштама (см.: Иваск Ю. Венеция Мандельштама и Блока // Новый журнал. 1976. № 122. С. 113–126; Ronen O. An Approach to Mandel’stam. P. 353; Crone A. L. Blok’s «Venecija» and «Molnii iskusstva» as Inspiration to Mandel’stam: Parallels in the Italian Materials // Aleksandr Blok Centennial Conference. Columbus, OH: Slavica, 1984. P. 74–88; Бройтман С. Н. «Веницейские строфы» Мандельштама, Блока и Пушкина) или к реакции Мандельштама на прозу Блока 1920-х гг. (см. особенно: Марголина С. М. Мировоззрение Осипа Мандельштама. Marburg: Blau H"orner Verlag, 1989; Сегал Д. Осип Мандельштам: История и поэтика). Сюда же относятся резонанс мандельштамовского чувства истории и блоковского; блоковский подтекст в «Концерте на вокзале» (1921?); стихи и дневниковые записи Блока, особенно насмешливые «мандельштамье» (Собр. соч.: В 8 т. М.: ГИХЛ, 1960–1963. T. 7. C. 100) и «Рубанович лучшего сорта» (там же, VIII, 344), а также последующее признание Блоком Мандельштама (см. гл. 9) и, наконец, эссе Мандельштама о Блоке (см. гл. 12). Кроме того, краткие, но зачастую бесценные наблюдения встречаются во множестве других работ о Мандельштаме. Это богатое научное наследие, требующее продолжительного, внимательного изучения и обобщения.
16
См.: Анненский И. О современном лиризме. 2. «Они» // Аполлон. 1909. № 2. С. 7. (Упом. в кн.: Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 44.)
Поэзия Блока творила культ романтической личности. Мандельштам – в рассматриваемый период – заявлял, что память его «враждебна всему личному» (СС, II, 99). В 1921 г., когда умер Блок, Юрий Тынянов напишет:
[Легенда] окружала его [лирического героя Блока] с самого начала, казалось даже, что она предшествовала самой поэзии Блока, что его поэзия только развила и дополнила постулированный образ.
В образ этот персонифицируют все искусство Блока; когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо – и все полюбили лицо, а не искусство 17 .
17
Тынянов Ю. Н. Блок и Гейне // Об Александре Блоке. С. 240. Здесь и далее, если не указано иное, курсив принадлежит цитируемому автору.
Сравним с этим слова, которые чуткий критик Борис Бухштаб напишет в 1929 г. (т. е. не зная не написанных еще стихов 1930-х и неопубликованных раннесимволистских стихов Мандельштама): «…портрет при стихах Мандельштама был бы художественной бестактностью» 18 .
Кроме того, весьма нерасположенный взгляд Блока на юного поэта, несомненно, должен был сказаться на их личных отношениях. Мандельштам пересекался с Блоком в 1910-х гг., – как и можно было бы ожидать, на петербургских/петроградских культурных собраниях; но кроме этого он провел какое-то время рядом с Блоком и в более тесных компаниях – благодаря их общему другу Владимиру Пясту. Отношение Блока, не терпевшего притворства в личных связях, не могло быть совсем скрыто, и чувства эти задокументированы в его дневниках. Подборку наиболее непочтительных (и часто имеющих антисемитскую подоплеку) замечаний Блока о молодом поэте составил А. Л. Гришунин 19 . Однако он опустил при этом одну особенно красноречивую запись: «Вечером „Академия“ – доклад Пяста, его старая статья о „каноне“, многоглаголанье Вяч. Иванова усыпило меня вовсе. Вечером пьем чай в „Квисисане“ – Пяст, я и Мандельштам (вечный)» (29 окт. 1911 г.) 20 . Употребляя слово «вечный», Блок недвусмысленно относит Мандельштама к прочим скучным, угнетающим его явлениям, а вместе с тем – посредством отсылки к Вечному жиду – намекает на этническую идентичность молодого поэта и на многократно отмеченную черту его характера (скитальчество) 21 .
18
Бухштаб Б. Поэзия Мандельштама // Вопросы литературы. 1989. № 1. С. 147. Ср. статьи Жирмунского «О поэзии классической и романтической» и «Два направления современной лирики» (Жирмунский В. М. Вопросы теории литературы [1928]. ‘s-Gravenhage: Mouton, 1962. P. 175–189).
19
См.: Гришунин А. Л. Блок и Мандельштам. С. 154–157. О блоковском антисемитизме, в т. ч. в отношении к Мандельштаму, см.: Brown C. Mandelstam. Cambridge: Cambridge University Press, 1973. P. 301; Небольсин С. В. Искаженный и запрещенный Александр Блок // Наш современник. 1991. № 8. С. 181–183; Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. P. 345; Тименчик Р., Копельман З. Вячеслав Иванов и поэзия Х. Н. Бялика // НЛО. 1995. № 14. С. 113–114; Безродный М. О «юдобоязни» Андрея Белого // НЛО. 1997. № 28. С. 101–102. Мандельштам, конечно, часто становился объектом бытового антисемитизма, начиная от квоты на евреев в Санкт-Петербургском университете и кончая кличкой «Зинаидин жиденок» (Мандельштам Н. Вторая книга. С. 33) и сомнительной похвалой Сергея Городецкого в адрес Мандельштама (в печати) за то, что тот «изучил» русский язык, «хотя никаким изучением не заменить природного знания языка» (выдержка из «Поэзии как искусства» [«Лукоморье», 30 апр. 1916 г.] в кн.: Камень-1990. С. 228). Ряд карикатурных портретов оставили и мемуаристы. Вопрос о том, был ли этот общественный антисемитизм активным психологическим блоком для письма молодого Мандельштама, пожалуй, остается открытым, хотя изначальная амбивалентность поэта по отношению к своему еврейству и его освоение наследия еврея-аутсайдера в 1930-х гг., несомненно, подсказывают утвердительный ответ на этот вопрос. Стоит обратить внимание также на письмо Мандельштама к Юрию Тынянову от 21 января 1937 г.: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (CC, III, 280–281). В этих словах Мандельштама предполагается его «инородность» по отношению к русской поэзии. Сила его наследия такова, что «инородный» голос его, постепенно слившись с традицией, сможет качественно изменить то, что понимается под русской поэзией.
20
Блок, СС8, VII, 78.
21
Русское выражение «Вечный жид», само по себе нейтральное, содержит в себе такое слово для обозначения еврея, которое к концу XIX в. стало однозначно оскорбительным.
В восприятии Мандельштама поэзия Блока занимала пограничное место между трагедией и трагической позой, являющейся – в его восприятии – неизбежной ее пародией. Русский символизм поражал зрелого Мандельштама своей театральностью, и Блок обладал таким голосом, который либо мог преодолеть эту театральность, либо являлся ее самой опасной сиреной. Взгляды же Блока на социальные вопросы и вопросы истории, часто отталкивающие и порой «максималистские», были чужды молодому поэту. И, наконец, Мандельштаму предстояло разглядеть в Блоке отталкивающую личную «барственность» – судя по скрытым уколам в прозе. Все это делало Блока глубоко проблематичной фигурой, требующей от Мандельштама большой внутренней борьбы.
В контексте западного литературоведения эта ситуация заставляет вспомнить теории Гарольда Блума о страхе влияния. В гл. 2 я помещу теории Блума в контекст России рубежа веков. Я продемонстрирую осведомленность русских поэтов – задолго до книги Блума – о механизмах и страхах влияния, проанализирую остроумные и как будто прозорливые диалектические уклонения Мандельштама от «блумовских» дилемм и, наконец, следуя за Дэвидом Бетеа и Эндрю Рейнолдсом, рассмотрю уточнения, которые необходимо внести в теории Блума для применения их к русской поэзии с ее уникальным акцентом на слове как деле и на прожитой жизни поэта. Таким образом помещенный в нужную перспективу, Блум окажется по-настоящему полезным для анализа определенных аспектов мандельштамовского отношения к Блоку.
Ядро повествования о мандельштамовском отношении к Блоку содержится в гл. 6 («У постели больного героя») и следующих главах. Разумеется, не всегда возможно и желательно отделять мандельштамовские сопротивление Блоку и примирение с ним от его же ассимиляции символизма в целом.
Символизм и акмеизм: краткий обзор
Русский символизм возник в 1890-х гг. под влиянием европейского (особенно французского) символизма как реакция на позитивистские аспекты русской реалистической литературы и социальную направленность русской литературной критики 22 . Эти догмы достигли почти удушающего господства в развитии русской поэзии начиная с 1840-х гг., отодвинув в сторону как эстетические вопросы, так и озабоченных ими поэтов. Первые русские поэты-символисты, такие как Дмитрий Мережковский, Валерий Брюсов, Зинаида Гиппиус, Константин Бальмонт и Федор Сологуб, были импортерами новейших европейских культурных веяний и проповедниками панэстетического мировоззрения, аморальными, индивидуалистическими мегаломанами – и искателями нового религиозного сознания. Нередко они сочетали эти, казалось бы, противоречивые импульсы, образуя из них сложную, парадоксальную амальгаму.
22
Ср. статью Дмитрия Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1892).
Второе поколение символистов, чьи литературные дебюты пришлись на самое начало XX в., испытало на себе глубокое влияние таких разных явлений, как творчество Фридриха Ницше, с одной стороны, и софиологическая теология и мессианство Владимира Соловьева, с другой 23 . Черпая из православной религиозной философии, нескольких мистических традиций, немецкого романтизма и теорий украинского лингвиста XIX в. Александра Потебни, его представители разработали неоплатоническое понимание природы и функций слова и произведения искусства, ценность которых состояла в их связи с более значимой реальностью идеального мира 24 . Так возникла эсхатологически ориентированная поэтика с уклоном в трагедию (и личную, и национальную); она рассматривала искусство сквозь религиозно-телеологическую призму и придавала большую ценность дионисийским экстазу и выходу за пределы «я».
23
Краткий семиотический анализ отличий этих двух волн русского символизма см. в: Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. М.: Наука, 1977. С. 53–59. Впрочем, традиционное выделение «поколений» может также создать ложное впечатление строго линейной эволюции и слишком сильно зависит от дискурса самих поэтов. См., например: Минц З. Г. Об эволюции русского символизма. Более подробный обзор движения дан в кн.: Pyman A. A History of Russian Symbolism. Cambridge: Cambridge University Press, 1994 [Пайман А. История русского символизма / Авториз. пер. с англ. В. В. Исакович. М.: Республика, 2000]; Creating Life: The Aesthetic Utopia of Russian Modernism / Eds. I. Paperno, J. D. Grossman. Stanford: Stanford University Press, 1994; Matich O. Erotic Utopia: The Decadent Imagination in Russia’s Fin de Siecle. Madison, WI: University of Wisconsin Press, 2005 [Матич О. Эротическая утопия: Новое религиозное сознание и fin de si`ecle в России. М.: НЛО, 2008]. Здесь и далее ссылки на источники, взятые в квадратные скобки, принадлежат переводчику.
24
О влиянии Потебни на «культуру Слова» в России рубежа веков см. особенно: Seifrid T. The Word Made Self: Russian Writings on Language, 1860–1930. Ithaca: Cornell University Press, 2005.
Эти поэты верили в нераздельность жизни и искусства, а также в важность и возможность жизнетворчества – как на лично-художническом, так и на космическом уровне, что требовало от художника способности и желания быть теургом, т. е. воздействовать на мир при помощи связи своего искусства с высшей реальностью. Конечной их целью, вытекающей из этих принципов, было (во всяком случае, теоретически) коллективное творчество – мифотворчество 25 . В то же время такие художники, как Блок и Андрей Белый, не могли не сомневаться в реальности – или по крайней мере в скором воплощении – всего перечисленного. Сомнения приводили к новым водоворотам трагедии (героического пессимизма) и иронии, разочарованию и возрождению, стоическому отречению от пути поэта-пророка, а также к «еретическому», иногда карнавальному эстетизму.
25
Мифотворчество, впрочем, не обязано быть коллективным в настоящем. В своей работе «Две стихии в современном символизме» (1904) – подлинном манифесте мифотворчества – Иванов отмечает, что «миф, прежде чем он будет переживаться всеми, должен стать событием внутреннего опыта, личного по своей арене, сверхличного по своему содержанию» (Иванов Вяч. По звездам. СПб.: Оры, 1909. С. 284).
«Мифопоэтический» (мифотворческий) – потенциально проблематичный термин, и следует сразу подчеркнуть, что я ни в коем случае не имею в виду, будто произведения символистов адекватны природе мифа в архаических культурах. Вместе с тем, термин «мифопоэтический символизм» не более расплывчат и неточен, чем более распространенный термин «младосимволизм», и, несомненно, пусть и нуждаясь в оговорках и уточнениях, он все же более глубоко отражает природу творчества младших символистов 26 . Так или иначе, мы вправе говорить о стремлении к мифу, которое могло, строго говоря, «обернуться» порождением сюжетов, но при этом таких сюжетов, которые были с самого начала латентны в произведениях этих поэтов в силу их приверженности определенным ситуативным архетипам, придающим структуру и общность их произведениям 27 . А значит, произведения мифопоэтических символистов демонстрируют не только ретроспективные описания и реконфигурации их более ранней поэзии в нарративной форме 28 , но также и предвосхищения в ранней поэзии дальнейшего развития – именно потому, что это развитие структурно встроено в изначальную проблему.
26
Критикуя использование И. С. Приходько термина «мифопоэтический» при описании Блока и символистов, Михаил Гаспаров пишет, что один из критериев «для выделения „мифов“ из массы прочих подтекстов – структурность: миф – там, где разрозненные элементы срастаются в такое целое, которое держит на себе все произведение или все творчество поэта и даже эпохи». Однако Гаспаров находит, что у Приходько «символистский „макро-миф“», наоборот, оказывается смесью разнородных мистических традиций, едва ли способной служить содержательной структурной рамкой (Гаспаров М. Л. Отзыв официального оппонента о докторской диссертации И. С. Приходько «Мифопоэтика Александра Блока» (ВГУ, 1996) // Филологические записки. Вестник литературоведения и языкознания. 1997. № 8. С. 8). Гаспаров хвалит Приходько именно за ее работу по установлению отдельных источников (там же. С. 6). Нужно отметить, что Ханзен-Лёве еще больше, чем Приходько, озабочен не отдельными источниками отдельных поэтов, а параллелями и источниками, пусть и непрямыми, в обширном и эклектичном пространстве мистической литературы и классических мифологий (и даже юнгианских архетипов); источниками, к которым символисты коллективно имели возможный доступ и которые могут прояснить аксиологию их образов (Ханзен-Лёве О. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Мифопоэтический символизм. Космическая символика. С. 12–13). Ханзен-Лёве рассматривает всеобъемлющий универсальный миф символизма прежде всего синхронически, с точки зрения природы символа, (неоплатонической) связи мира и текста с идеальным бытием и роли поэта в раскрытии этой связи и определяет всеобъемлющие сюжетно ориентированные самоописания и перециклизации стихов символистами как третий этап развития символизма, ближе к классическим формам мифологии, которые рационализировали их исходное мистико-символическое содержание (там же. С. 8–9, 52–55). Однако именно этот сильный и постоянный акцент на структуре, а следовательно, и на «осюжетивании» (emplotment) в жизни и творчестве поэта и является важным свойством творчества мифопоэтических символистов в целом.
27
Ср. у Ханзен-Лёве, обозревающего целый ряд работ, в которых противопоставляются мифологическое мышление и нарративность (там же). Роберт Бёрд, напротив, уравнивает мифологизирующие и нарративизирующие (и даже «аллегоризирующие») элементы в лирической поэзии (см.: Bird R. The Russian Prospero: The Creative Universe of Viacheslav Ivanov. Madison: University of Wisconsin Press, 2006).
28
Творчество и Белого, и Блока можно представить себе как пазл (обратим внимание на различную плотность концептуальной и структурной информации о целом в отдельных стихотворениях) со взаимозаменяемыми фрагментами различной величины – благодаря перециклизации поэтами своих стихов; а их стихи – как «детали огромного полотнища», по выражению Веры Лурье, писавшей так о Белом в 1923 г. Лавров цитирует Лурье в «Ритме и смысле» (Лавров А. В. Ритм и смысл: Заметки о поэтическом творчестве Андрея Белого // Белый А. Стихотворения и поэмы: В 2 т. СПб.: Академический проект, 2006. Т. 1. С. 7) и отмечает чрезвычайно изменчивую природу отношения отдельных фрагментов друг к другу и к целому – результат постоянной перециклизации стихов Белым (там же. С. 8). О схожей динамике циклизации у Блока см. в: Sloane D. A. Alexander Blok and the Dynamics of the Lyric Cycle. Columbus, OH: Slavica, 1987. P. 118ff.