Марина Цветаева. Жизнь и творчество
Шрифт:
И дальше:
"— Закончила перевод писем Рильке, написала вступление, прочтете в февр<альском> N "Воли России". Пишу дальше Гончарову, получается целая книга".
Марина Ивановна была увлечена этой не привычной для нее работой о художнице. Она приходила в большую мастерскую Н. С. Гончаровой и М. Ф. Ларионова ("ателье N 13") на улице Висконти. Пыталась "разговорить" эту молчаливую и сдержанную женщину, которая очень нравилась ей, которую она воспринимала как поэт, ощущая ее к тому же значительно старше себя (разница в возрасте у них была одиннадцать лет), а главное — так же, как и Веру Николаевну Муромцеву-Бунину — представительницей того, прошлого мира. Это чувство усиливалось, во-первых, потому, что Гончарова жила прежде в Москве в том же родном Трехпрудном, а во-вторых — и это окончательно мифологизировало ситуацию: она была внучатой племянницей Натальи Николаевны, жены Пушкина. Эта работа Цветаевой, единственная в своем роде, держалась как бы на трех подпорках: на беседах с самой художницей (которая, по воспоминаниям современников, не любила говорить о себе), на книге Эли Эганбюри "Наталия Гончарова. Михаил Ларионов" (1913 г.) — и книге В. Вересаева "Пушкин в жизни". Исследование, эссе, интервью — все три жанра присутствуют в цветаевском очерке, наислабейшая часть которого относится к попытке описать словами гончаровские картины, а к наиболее сильным — страницы о великом поэте и его жене. Мост от "этой" Гончаровой к "той" перекидывается легко, и Марина Ивановна дает волю своим мыслям и чувствам, рассуждая о пустой роковой красавице, о "тяге гения, переполненности — к пустому месту", с удовольствием манипулирует документами, подтверждающими ее мысли; главная же ее мысль обращена, конечно, к Пушкину…
Живо и парадоксально противопоставляет Цветаева двух Гончаровых — создавая свой миф о той и другой. Здесь же она высказывает глубокие суждения о природе творчества, о том, что для художника не существует и не может существовать благоприятных условий, что жизнь — "сама по себе неблагоприятное условие", которое надо перемалывать, преображать в творчество, в искусство. И о том еще, что для художника нет внешней жизни, внешних событий. "Что такое внешнее событие? — вопрошает она. — Либо оно до меня доходит, тогда оно внутреннее. Либо оно до меня не доходит (как шум, которого не слышу), тогда его просто нет, точнее, меня в нем нет, как я вне его, так оно извне меня". Впрочем, прибавляет она, "внешняя жизнь — есть… Внешняя жизнь у всех пожирателей, прожигателей, — жрущих, жгущих и ждущих. Чего? Да наполнения собственной прорвы, тех самых "внешних событий…" Повод к самой себе — вот внешние события для Н. Гончаровой. Содержание самого себя — вот внешние события — хотя бы для ее биографа".
Писала о художнице, но, несомненно, имела в виду себя — как и любого истинного творца… Вообще Гончарову Марина Ивановна немножко придумала, не приняла в расчет их разные сущности, прежде всего человеческие. Она надеялась, что знакомство перейдет в дружбу, но ее останавливала сдержанность Натальи Сергеевны, ее скрытность, то, что она никогда не звала к себе, хотя и встречала радушно. Некоторое время, однако, их общение продлится: Аля будет брать у нее уроки, а сама она, заинтересовавшись цветаевским "Мо'лодцем", сделает к нему иллюстрации. А потом отношения постепенно сойдут на нет…
Работу о Наталье Гончаровой Цветаева сделала в двух вариантах: приблизительно две трети — для перевода на сербский, полный вариант — конечно, для "Воли России", — хотя не переставала по разным поводам обижаться на якобы невнимательность М. Л. Слонима. "Наталья Гончарова" появилась в пяти номерах журнала (N 5–9 за 1929 год); Цветаева пометила ее мартом, — когда, вероятно, и завершила свой труд, вернее, прервала его: "Кончить с Гончаровой — пресечь. Пресекаю", — имея в виду бесконечность разговора о труде и даре художницы. А кроме того, рукопись начатой поэмы "Перекоп" требовала продолжения…
Двенадцатого марта в Париж приехал Маяковский и пробыл до конца месяца, уехав затем в Ниццу и Монте-Карло. Его деятельность и встречи в Париже окутаны тайной. Долгие годы спустя дочь Цветаевой вспоминала, что мать с отцом присутствовали на каком-то его выступлении в кафе "по просьбе коммунистов одного из окраинных районов Парижа"; на этом вечере Марина Ивановна пребывала в качестве его переводчицы. Ее записи не сохранились, и в печати никаких сведений об этом нет. Да и трудно предположить, что Сергей Яковлевич удержался бы от публикации в своей "Евразии" хотя бы краткой информации о таком событии. Если же допустить, что Ариадна Сергеевна ошиблась и выступление Маяковского состоялось в 1928 году, то опять-таки, нам думается, информация об этом проникла бы в печать, и прежде всего — в ту же "Евразию", которая поместила приветствие Маяковскому Цветаевой. Если же оглянуться еще на один год назад (известно лишь одно выступление Маяковского в 1927 году: 7 мая в кафе "Вольтер", в присутствии зафиксировавших этот вечер Л. Сейфуллиной и И. Эренбурга), то наше недоумение прозвучит уже в третий раз. Но, как бы там ни было, из всех упомянутых приездов Маяковского в Париж последний, в 1929 году, был, думается, самым невозможным для встречи с ним Цветаевой. На это у Марины Ивановны были свои, психологические причины, она вся была во власти поэмы о Перекопе: своего посмертного долга добровольчеству. Маяковского она не "разлюбила", но встреч с ним вряд ли в тот момент искала…
Она всерьез засела за "Перекоп" — вплоть до середины мая. Писала, по ее словам, так: справа лежала ее рабочая тетрадь, слева — записки Сергея Яковлевича, откуда в поэму перешли некоторые фразы почти буквально. Цветаева признавалась в своей безнадежной военной беспомощности и утверждала, что "писала вслепую, зная только чувства и ближайшие предметы".
Поэма получилась клочковатой, отрывистой; подобно "Царь-Девице", которая, по словам Пастернака, дана в прерванности, "Перекоп" представляет собой сменяющие друг друга картины, эпизоды, диалоги. Начало: главка "Вал". Чувства: измученность от безысходности, от солончаковой сухой сожженной земли, где происходит действие, вернее, "сиденьице" ("сидим в селе Щемиловке"). "Флаг над штабом. Рок над флагом". Обреченность витает в воздухе. Следующая маленькая главка: "Дневальный". Безымянный, бессонный
Рос — сийский человек! Один да на бугру — Не ем глазами — жру Русь.Следом — главка "Сирень" — она целиком посвящена Сергею Эфрону. Эпизод, в ней описанный, взят из его рассказа о поездке за провиантом в нищий городок, в тот момент — "ничей". Отказ за отказом; наконец, в последнем дворе поручик на коне получает от молодой девушки "посильный дар": ветку сирени, — и эту ветку он, "даже не оборотясь", скармливает коню… Дело, однако, не в документальности сего эпизода. Здесь, как мы уже говорили раньше, Цветаева ставит мужу прижизненный памятник, создает художественный образ благородного рыцаря. Он, как и Георгий ее стихов 1921 года, — горделивый и кроткий всадник. Но сейчас поэт с еще большей силой выявляет в нем роковую разъятость, раздвоенность ("тот" и "этот" Сергей Яковлевич). Вот его портрет:
С лицом Андреевым — Остап, С душой бойца — Андрей. Каб сказ — Егорьем назвала б, Быль — назову Сергей. Так и останутся — сторон Спор — порастет травой! — Звездоочитый чертогом, Такой же верховой… Так и останутся — раздор В чертополохе — цел! — Звездоочитый чертобор, Такой же офицер…"Сторо'н спор — порастет травой". Это знает поэт. Этого никогда не понял и не принял "вечный доброволец", который вот уже несколько лет поглощен новым "спором" — притом уже на другой стороне…
Череда последующих главок-эпизодов: белый генерал Брусилов, переметнувшийся на сторону врага, посеявший сомнения в некоторых душах, — и вот уже "перебежчики", поверившие, что их ждет.
Моя-Васькина-твоя — Власть товарищеская!И другие, додумавшиеся до самой простой и самой неотразимой правды: нельзя, чтоб свои на своих шли!
Бу'де, ваты В роток набрав, Брат на брата! — Ребята! Пра — а - ав!Калейдоскоп дальнейших эпизодов: приезд Врангеля — канун наступления — "последний чай" — нетерпение последних часов:
…Костровый чад Махровый чад ……………. Последний пай Последний чай Последний хор Последний сон.И — выход: в ночь, в дичь, в тьму, — затаив дыхание, втянувши "бока, чтоб не дышали"… И внезапно — этот эпизод едва ли не лучший в поэме, — встреча с "конной сотней":
И — лошадь захохотала! Ржет — кожу дерут! Продаст, Тварь! Задранного оскала — Кость. Всадника ругань. Пласт Кнута. Заглотнула сотню Тьма. — Всё. — И опять как в трюм. Хорош ветерочек шлет нам Русь: встречный — относит шум.В двух строфах — эпизод, которого хватило бы на целую новеллу. Далее: речь полкового священника (по свидетельству Марины Ивановны, воспроизведенная буквально, по записям "добровольца"). Затем — видение убитого еще в восемнадцатом генерала Маркова: он появляется внезапно перед своими "марковцами": "Мертв — бьюсь!.." В мольбе к Господу о помощи, воссылаемой среди грохота и зарев, была разбита — "бита на голову их Девятая Армия", завершен первый Перекоп, "белый" Перекоп. В финале поэмы поэту изменило, осмелимся сказать, эстетическое чувство. Но у любого художника бывают неудачи, — и мы приводим заключительные строки поэмы, являющие собой, на наш взгляд, такую неудачу Марины Цветаевой: увлечение игрой слов (речь идет о латышских стрелках):