Массовая литература XX века: учебное пособие
Шрифт:
«Иприт» представляет собой любопытный эксперимент над созданием особой монтажной прозы. Роман был построен как своеобразный киносценарий. Авторов занимало не только строение всего произведения, но и строение каждой описываемой ситуации. Четкость и «зримость» текстовых фрагментов создается не только за счет «установки на слово» (Б. Эйхенбаум), но и благодаря вниманию к «жесту фразы», ее ритмике.
Особенность романа во многом состояла в специфическом монтаже, с кинематографической наглядностью передающем «многослойность» повествования, в смене ракурса изображения, в выразительном дроблении текста на картины. Ср.: «Сусанна Монтеже сама летит прямо на нас, в прекрасном двуместном автомобиле. Ее белокурые волосы покрыты кожаным шлемом, маленькие руки одеты в замшевые перчатки и спокойно лежат на руле, а на лице счастливая улыбка человека, наслаждающегося весенним утром с быстро несущейся машины. Далекие деревья облегали дорогу на поворотах. Коттеджи и города-сады города Кларбинза со зловонными фабричными речками проскакивали мимо [Иванов, Шкловский, 1925: 22]. Писатели использовали монтажную технику композиции, нетрадиционные абзацы, отбивку, различные шрифты и т. д.
Сюжетные линии романа, сочетающего элементы сложного, многопланового произведения с детективными, психологическими и рационалистическими мотивами, с множеством завязок, кульминаций и развязок, перекрещиваются, расходятся в разные стороны. Эпизоды слабо связаны друг с другом, словно взяты из разных книг, объединяемых лишь общностью стиля. Ср.: «Газеты, захлебываясь, сообщали, что Тарзан любезно принял знаменитого писателя Киплинга, говорил с ним на плохом английском языке, обильно пересыпанном выражениями из какого-то другого, вероятно, обезьяньего. Вечером Тарзан из дома отца своей прекрасной спутницы, профессора химии сэра М, выехал в ресторан. Здесь он имел краткое объяснение со знаменитым чемпионом бокса по среднему весу – великосветским любителем К. и уложил его на третьем, круге оригинальным приемом «в ухо». Причина столкновения романическая» [Иванов, Шкловский, 1925: 8].
В архиве Вс. Иванова находится рукопись статьи «О Викторе Шкловском и – попутно – о себе», в которой он рассказывает о совместной работе с В. Шкловским над романом «Иприт»: «Мы написали вместе приключенческий роман, и не только написали, но и напечатали. Это было следствие успеха романа М. Шагинян «Месс-Менд». Наш роман, так же, как и роман Мариэтты Сергеевны, выходил выпусками. Несмотря, как нам казалось, на удачное соединение сюжетиста В. Шкловского и бытописателя Вс. Иванова, соединение, которое должно было принести блестящие плоды, плодов никаких не принесло. Роман не пользовался никаким успехом. Я думаю, что именно этот неуспех помешал дальнейшему нашему сотрудничеству» [Архив Вс. Иванова].
Отголоски постоянных размышлений Иванова о судьбе романа «Иприт» видны и в его переписке с Горьким. Так, 7 октября 1925 г. он пишет: «Сделали мы со Шкловским роман авантюрный «Иприт». Писали очень весело. А теперь на нас обижаются. Говорят, не солидно. Я от этого романа понял и научился делать сюжет. Но сюжет и русская фраза, ее ритм – очень трудно слить это. И получается часто – словно не пером, а помелом написано. И широко и непонятно». А 20 декабря 1925 г. Иванов пишет: «Жизнь, Алексей Максимович, у нас в России достаточно тяжела, авантюрный же роман в том виде, в каком его допускают сейчас в России – жизнь не украшает, не романтизирует, что ли, а обессмысливает» [Иванов, 1985: 234].
Эксперименты Вс. Иванова и В. Шкловского, безусловно, лежат в русле эстетических поисков литературной группы «Серапионовы братья», для членов которой (В. Каверин, Л. Лунц, Н. Тихонов, К. Федин, М. Зощенко, М. Слонимский, Вс. Иванов и др.) выработка «нового художественного зрения» была очень созвучна. Так, в декабре 1923 г. В. Каверин пишет Л. Лунцу: «Здесь в литературе разброд, сумятица, неразбериха и поверх всего всплывает – что, как ты думаешь? Авантюрный роман, рассказ, повесть – черт его знает что, но тяга к движению, к смене эпизодов, к интересу сюжетному по преимуществу. Пока это идет от кино, быть может, но я убежден, что это не случайно. И что ценнее всего – это то, что авантюра идет снизу, бьет прямо с улицы. Госиздат заказывает авантюрные романы» [ «Серапионовы братья», 2004: 224].
Творческие поиски «серапионов» находились в средоточии эксперимента 1920-х гг. и отражали неоднородность историко-литературного бытия. В 1922 г. в берлинском издательстве «Русское творчество» вышел заграничный альманах «Серапионовы братья». В сборнике есть примечательная статья «Лицо и маска» И. Груздева, в которой говорится о том, что объективно-ценные достижения новой прозы явятся лишь тогда, когда будут «найдены новые позы и новые маски» [Серапионовы братья, 1922: 237]. Одной из этих масок и стал сюжетный авантюрный роман.
2 декабря 1922 г. на регулярном собрании «Серапионовых братьев» Л. Лунцем был прочитан доклад «На Запад», ставший событием не только в жизни литературной группы, и в литературно-общественной жизни. В 1923 г. этот доклад был опубликован в журнале «Беседа», издаваемом при участии А. Белого, М. Горького, В. Ходасевича и др. Толчком для написания статьи стал, по словам Л. Лунца, вышедший в 1919 г. и сразу ставший необыкновенно популярным роман Пьера Бенуа «Атлантида».
Определяя особую «физиономию» русского романа, Л. Лунц отмечает, что традиция авантюрного романа скрылась в подполье: «Блестящая попытка Достоевского извлечь оттуда бульварную повесть осталась единичной. Чехов, написав «Драму на охоте», больше не возвращался к детективным повестям <…> нет ни одного хорошего романа приключений. И поэтому-то, только поэтому, вместо Дюма мы имеем Брешко-Брешковского, вместо Стивенсона – Первухина, вместо Купера – Чарскую, вместо Конан Дойла – уличных Нат-Пинкертонов» [Лунц, 1994: 215]. Спор о фабульности выводил к гораздо более общей для России проблеме секуляризации искусства. С большой интуицией Лунц указал, что развитие «советской», тенденциозной прозы пойдет именно в русле вялофабульной «психологичной» русской романтической традиции [см. об этом: Чудакова М. Неизвестный Горький, 1994: 138].
Сложность и специфика изучения произведений 1920 —30-х гг. состоит в том, что определение и решение задач новой литературы совпали во времени и сплелись с идеологическими задачами, с выработкой устойчивых форм определенного социального поведения. Поэтому изучение возвращенных произведений этой эпохи предполагает историко-социологический анализ текста, который, по мнению М. Чудаковой, «имеет дело сразу и с текстом, и с тем смыслом, который вкладывал сам автор в то или иное построение текста; текст рассматривается как некое социальное действие, как тот или иной ответ на требования общества, времени, читателя» [Чудакова, 2001: 113].
Обращение к авантюрной прозе 1920-х гг. открывает большое количество «забытых» писателей, имена которых и произведения были вычеркнуты из истории русской литературы XX в. С начала 1990-х гг., когда стало очевидно, что трагическая история русской литературы XX в. оказалась в «разрывах, деформациях, утратах» [Топоров, 1995: 21], в литературоведение входит термин «вторая проза». М. Чудакова справедливо ставит вопрос о распаде «срединного поля литературы»: «Средние таланты стали огромным ангажированным полем нашей литературы, из-за чего исчезли условия для нормальной смены литературных поколений. Каждому поколению советских литераторов доставалось в наследство еще более суженное поле, чем предшествующему, что воздействовало на их творчество едва ли не определяющим образом» [ «Вторая проза», 1995: 16]. В. Гончаров, О. Савич, Л. Успенский, А. Шишко, Вас. Андреев и многие другие оказались добровольными «заложниками» выбранной ими художественной формы. Их судьба строилась по написанному сверху сценарию. Их вытеснение происходило самыми различными путями: от полной невозможности публиковаться до переориентации творческого пути (обращение к художественному переводу, для многих оказавшееся спасительным, уход из чистой беллетристики в сферу популярной, научно-популярной и даже чисто научной литературы и др.) [об этом: «Вторая проза», 1995: 127].
Дискуссионность, полифония, экспериментальная энергия начала 1920-х гг. сменяются к концу 1920-х гг. окончательным формированием монистической концепции советской литературы с ее нейтральным стилем. Литература мучительно (как показала история, на долгие годы) раскалывается надвое: на «литературу разрешенную и написанную без разрешения» (О. Мандельштам). Происходит не только «огосударствление литературы», но и «огосударствление читателя».
К 1929 г., трагическому в истории литературы (начинается активное вмешательство государства в литературный процесс, преследование инакомыслящих писателей), из глубин массовой революционной культуры постепенно вырисовываются очертания соцреализма. Жанры массовой литературы (авантюрный роман, приключенческий роман, детектив, фантастика, мелодрама и др.) были объявлены буржуазными. На долгие годы произведения А. Дюма и М. Твена, Д. Лондона и А. Конан Дойла переместятся в пространство детской литературы.
Единственным массовым искусством станет искусство соцреализма. «Не властью и не массой рождена был культурная ситуация соцреализма, но властью-массой как единым демиургом. Их единым творческим порывом рождено было новое искусство. Соцреалистическая эстетика – продукт и власти и масс в равной мере. Она была рождена одновременно эстетическим горизонтом и требованиями масс – имманентной логикой революционной культуры, заинтересованностью власти в консервации массовых вкусов», – отмечает Е. Добренко [Добренко, 1997: 300]. С 1927 г. авантюрный роман практически перестает создаваться, начинается процесс постепенного выхода русской литературы за пределы актуальной мировой культуры и присвоение ею пространства иллюзорной, виртуальной актуальности. «Потеряв энергию радикального эксперимента, русская культура становится специфическим вариантом массового искусства» [Берг, 2000: 341].