Майя и другие
Шрифт:
Двуязычие даже стало ее профессией, она переводила английскую и американскую классику и современных писателей на русский. А вместе с Айви они переводили русских писателей на английский для издательства Прогресс. Работали медленно, дотошно, обсуждая каждое слово, каждую фразу, смыслы, а заодно и вообще своих любимых писателей – русских и английских. А их, любимых, было много! Диккенс, Теккерей, Джейн Остен, Беккет, Джойс, Свифт, Толстой, Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Бабель. Бабушка, кстати, приехав в Россию, не зная ни единого русского слова, начала чувствовать русский, прочитав стихи Хлебникова!
Чувство слова, любовь к литературе сблизили маму с Корнеем Ивановичем Чуковским. После бабушки Чуковский был, пожалуй, самым ее близким другом и собеседником.
Вот одна из записей в дневнике Корнея Ивановича о маме.
5 мая 1953 г. Сегодня от ее (Марьи Ефимовны) празднословия у меня разболелся живот, словно я проглотил ножницы, и по глупости и с такой режущей болью поехал к Литвиновым – к Маше и Вере – познакомиться с ними. Девочки оказались поразительные (с дивным цветом лица), с той прелестной уютностью, какая мне теперь нужна как хлеб, но все время у меня в желудке ворочались проглоченные ножницы, и пребывание у них было для меня страшной физической пыткой. Как я высидел у них полтора часа, непонятно. Танин муж лепил статуэтку (Мишину жену и ее дочку) жена в это время читала сказку о Василисе Прекрасной, девочки сидели и слушали, а Таничка готовила для них ванну. (Майский все еще в заключении.)
Я в полуобморочном состоянии от боли все же был счастлив, что вижу Айви Вальтеровну – единственную, ни на кого не похожую, живущую призраками английской литературы XVIII, XIX, XX вв. Как она взволновалась, когда я смешал поэта Гаусмана (Housman) с поэтом “А.Е.”, участником ирландского возрождения. Как будто речь идет о ее личных друзьях! Сколько в ней душевного здоровья, внутреннего равновесья, спокойствия, как любит она и понимает Таню, внуков, Мишу, сколько оттенков в ее юморе, в ее отношении к людям – и какой у нее аппетит! Курица, пироги и еще какая-то обильная снедь уничтожалась ею с молниеносной поспешностью. Таничка в силках своих семейственных домашних работ и литературных трудов… [25]
25
Чуковский К. И. Дневник 1936–1969 гг. Москва, ПРОЗАиК. 2011. С. 143–144.
Но маминой первой и самой сильной любовью была живопись. В юности, против воли отца, который хотел почему-то, чтобы дочь занялась химией, она пошла учиться в Московский художественный институт, откуда ее, впрочем, довольно быстро выгнали. Официальная причина отчисления – за формализм, но шел тридцать девятый год, Максим Литвинов был уже в отставке, и все ожидали его ареста. Директор института Игорь Грабарь не хотел иметь студентку – дочь врага народа.
Из ИФЛИ, в который она после этого поступила, ее тоже выгнали, на этот раз за то, что она отказалась доносить на профессоров за антисоветский характер их лекций. Профессора преподавали античность, и мама вполне искренне удивилась: как это возможно – доносить?
Мама в отличие от своего отца Максима Литвинова вообще была плохим дипломатом. Еще в школе она выступила на обсуждении/осуждении предателей и вредителей, проходивших по Шахтинскому делу [26] в 1928 году. Тане было всего десять лет! Мама встала и сказала, что не понимает, за что их судят.
Какие-то вещи она потом научилась не говорить вслух, но на всю жизнь сохранила какой-то незамутненный, чистый, честный и даже немного наивный взгляд на всё. Когда настало время открытых писем в защиту заключенных, она их подписывала. Да и сама писала. С шестидесятых годов ходила на митинги на Пушкинской площади, в день Конституции. Ходила тайно от нас, детей. Она очень боялась, что нас схватят, арестуют, но сама не могла не пойти. Выступала свидетелем по делу Владимира Буковского.
26
Ша2хтинское дело – дело 1928 года в Шахтинском районе Донбасса по обвинению большой группы руководителей и специалистов угольной промышленности из ВСНХ, треста “Донуголь” и шахт во вредительстве и саботаже. Официально называлось “Дело об экономической контрреволюции в Донбассе”. Слушания проводились в Москве в Доме Союзов с 18 мая по 6 июля. Обвиняемым вменялась в вину не только вредительская деятельность, но и создание подпольной организации, установление конспиративной связи с московскими вредителями и с зарубежными антисоветскими центрами.
Я помню, как она пыталась помочь казакам-некрасовцам, которых обманом заманили в Советский Союз из Турции, пообещав, что поселят их вместе, а потом разбросали по Ставропольскому краю. Мама писала письма и даже ходила на прием в ЦК, много лет атаман казаков ей писал и даже однажды приезжал к нам в Москву.
Многие события тех лет мама воспринимала как личную трагедию. Советское вторжение в Чехословакию ее потрясло, как смерть родного человека. И не только потому, что на Красную площадь вышел ее любимый племянник Павел Литвинов.
Услышав, что советские войска вошли в Прагу, мама плакала.
Я помню, как 21 августа она, заплаканная, вошла в лифт, и соседка, жена известного композитора, спросила ее, почему она плачет. Мама сказала: “А вы что, не слышали, что наши танки в Праге? ” Соседка страшно удивилась: “Так вы из-за ЭТОГО плачете? ”
А вот записи в ее дневнике за август 1968 года:
2 августа. Дорога мимо Чешского посольства – монументальное, просторное здание – целый квартал. О, милые, держитесь! В магазине спортивных принадлежностей – чешская куртка – желание купить ее за то, что чешская.
21 августа. Проснулась со словами “прими мою душу, Ян Гус” и тяжелым чувством… и, как-то с горя, вновь уснула до половины десятого.
И в те же дни, видимо, после 25 августа:
А что мы можем? Мы можем показать, что мы не можем.
Но самое гнусное, что мы можем: Слон (ее муж, мой отец Илья Слоним) – лепить, я – переводить, Верка (моя сестра) – поступать в ВУЗ и т. д.
Павлик может себе позволить не мочь, так как он освободил себя от ответственности перед родными. Кстати, сегодня суд над Марченко. …
… Пыталась слушать радио, сильно глушат. Телефонная связь с Ч. Прервана. Пока жертв (у пражан) как будто, немного…
Заметила, что мое доброжелательное отношение к прохожим и попутчикам в городском транспорте переменилось, все кажутся врагами, а я словно чех среди русских… Такое чувство, что среди чужих…
Занятие живописью после рождения меня и Веры для мамы стало непозволительной роскошью. В семье, где уже был один художник (мой папа Илья Слоним был скульптором), нужно было зарабатывать деньги каким-то другим образом, и мама зарабатывала литературными переводами.
Но рисовала она всегда – делала наброски в метро, на концертах, в поездах. Часто, особенно в пятидесятые и шестидесятые годы бдительные граждане вызывали милицию, и ее отводили в участок. И выглядела она странно – короткая стрижка, мужская рубашка, брюки. А уж увидев, что в паспорте в графе “Место рождения” город Лондон, в милиции окончательно убеждались, что перед ними шпионка. Но в конце концов отпускали.
А живопись… Иногда ей удавалось вырваться с этюдником на пленэр, но в обычной жизни это было трудно. Зато летом мама уезжала от всех в Грузию с этюдником и мольбертом и там жила своей особой жизнью. Она подряжалась собирать мандарины и писала. Привозила оттуда кучу холстов и картонок. В основном она была недовольна ими, но кое-что проходило через ее контроль. А контроль был очень строгий, потому что планка – высокая. Она обожала Сезанна, Ван Гога и вообще импрессионистов, дружила с Татлиным и Фальком. Мы, дети, тоже с Фальком “дружили”, ходили с мамой к нему в гости через Большой Каменный мост в его удивительную мастерскую на противоположной набережной, поднимались по громкой металлической винтовой лестнице и оказывались в темноватой, как я помню, комнате, пропахшей масляными красками. Фальк нам с сестрой нравился, у него была очень добрая улыбка и интересные бородавки на лице, он дарил нам коробочки из-под красок, привезенные еще из Парижа. Это было счастье.
Переехав в Англию, мама, конечно, потеряла огромную и важную часть своей жизни – среду, общение с друзьями, которых у нее в России оставалось еще много. Эмма Григорьевна Герштейн, Лидия Корнеевна Чуковская, Люша (Елена Цезаревна Чуковская), Анатолий Найман и Галина Наринская, ее брат Миша и его жена Флора. Мама, конечно, продолжала с ними переписываться, но ей явно не хватало настоящего человеческого и интеллектуального общения, встреч и многочасовых разговоров по телефону.