Майя и другие
Шрифт:
Вот что она рассказывала в одной из ее передач для программы “Поверх барьеров”:
Я живу здесь в Брайтоне на берегу моря, небогато, но чрезвычайно благополучно. И все-таки для меня Англия заграница в негативном понимании этого термина. По письмам из России, и по впечатлениям от моей поездки в Москву, и по встречам с приезжими соотечественниками я поняла, чего мне не хватает в моем прекрасном далёке. Нет за границей, если судить по Англии, того электричества, что ли, заряда отчаянности, которого сами носители этого заряда, измученные тяжелой повседневностью, быть может, в себе и не замечают.
Зато здесь, в Англии, мама, освободившись от семейных и гражданских обязательств (в Москве она очень помогала и сидевшим в лагерях, и их семьям), с головой окунулась в живопись. Она быстро разыскала классы рисунка в Университете Сассекса, обросла компанией английских художников, которые ее обожали и уважали, подружилась с прекрасной, высоченной и некрасивой художницей Карол, которая под маминым влиянием начала изучать русский язык. Мама проводила мастер-классы по живописи в Лондонском колледже, участвовала в выставках и даже продавала свои картины. В общем, жила полной жизнью художника. Вначале мы ей снимали мастерскую, а потом я ей купила настоящую мастерскую в двух минутах ходьбы от ее квартиры. Там она проводила все дни, принимала гостей – и художников и просто друзей, приобретенных в Англии, друзей, оказавшихся за границей (к ней часто приезжал Иосиф Бродский, Виктор Некрасов, с которым она очень подружилась) и тех, кто приезжал из Москвы (Сергей Капица). И, конечно, мама писала брайтонские пейзажи. Окна ее квартиры выходили на Ла-Манш. Она всегда обожала море, и последние тридцать лет ее жизни прошли под звуки моря внизу. Любимое место мамы был полуразбитый пирс Уэст Пиер. Она его рисовала, писала и спасала – участвовала в мощной кампании, которая развернулась в Брайтоне по реставрации пирса. Спасти его так и не удалось, сейчас его каркас наполовину ушел в море, но как-то еще держится, реет над водой своими черными чугунными кружевами, как напоминание об ушедшей викторианской эпохе. На маминых картинах и рисунках он слегка более сохранный, чем сегодня.
Мама очень полюбила Брайтон, но часто жаловалась на тяжелый серый английский свет.
За светом и на всевозможные выставки мама ездила в Париж. Она могла мгновенно собраться, узнав, что в Париже, например, выставка ее любимого Сезанна, часами стоять в очереди, а потом гулять по набережным, часто в сопровождении Вики Некрасова или Наташи Горбаневской, с которой она очень дружила и которую ценила. Я тоже иногда ездила с ней, мы шлялись целыми днями по городу, заходя в книжные лавки, в музеи, в галереи и в гости к друзьям.
Мама не любила быт, и в Англии ей удалось свести его к минимуму. Простая еда – макрель она покупала у рыбаков и жарила на гриле, а иногда просто варила себе рыбу, которая продавалась в пакете и в нем же и варилась. Она была непритязательна и нетребовательна в жизни, и только краски, холсты и карандаши всегда вызывали у нее детский восторг.
Читая ее дневники (а мама многие годы почти ежедневно вела дневник), я была поражена, какую огромную часть своей жизни в Союзе она была вынуждена посвящать именно быту: достать денег (денег всегда не хватало), выстоять очередь за абонементами в бассейн, купить нам с сестрой какие-то платья… Помню, как она несколько ночей отмечалась в очереди за румынским письменным столом, чтобы мы могли делать за ним уроки. При всем при этом она еще успевала переводить, ездить по издательствам, в Переделкино к Чуковскому, ходить в бассейн, на концерты и иногда рисовать!
Точнее всех, по-моему, описал маму Корней Чуковский в своем дневнике…
15 октября 1967 г. Таня – наиболее одухотворенная женщина из всех, с кем мне доводилось дружить. Свободная от всякой аффектации и фальши. Это видно из ее отношения к отцу, которого она любит нежно и – молчаливо. Никогда я не слышал от нее тех патетических слов, какие говорятся дочерьми и вдовами знаменитых покойников. Она любила отца не только сердцем, но и глубоким пониманием. Она живет у меня вот уже неделю, и это – самая ладная, самая светлая моя неделя за весь год. Больше всего на свете Таня любит свою мать и своих детей. Но и здесь опять-таки никакой аффектации. И умна – и необычайно чутка ко всякому лжеискусству…
Она много и охотно рисует, но всегда крохи, всегда наброски, – ее альбомы полны зарисовками разных людей – в судах, в кофейнях, в вагонах железной дороги, – порой в них пробивается сильная талантливость, а порой это просто каракули. Вообще ее отношение к изо-искусству хоть и понятно мне – но не совпадает с моим. Зато литературные оценки всегда совпадают.
Чего нет у Тани и в помине – важности. Она демократична и проста со всеми – не из принципа, а по инстинкту. Не могу представить ее себе солидной старухой.
Солидной старухой, кстати, мама так и не стала, до конца жизни она оставалась смешливым, веселым, доверчивым и остроумным, полным самоиронии человеком. Так что Корней Иванович был бы доволен.
Брайтонская жизнь без быта была, конечно, для мамы счастьем. Но и тут она разрывалась между занятием живописью и писательством. Многие годы она писала книгу воспоминаний – об отце Максиме Литвинове, о друзьях-художниках… Она не могла заниматься и тем и другим одновременно, потому что была очень цельным человеком и к каждому из этих занятий относилась страшно серьезно.
Литература и живопись требуют совершенно разной работы мозга, они несовместимы так, чтобы днем можно было рисовать, а вечером – писать. Если я 2 часа в день занимаюсь литературой, то ей посвящены и все остальные 22 часа в сутки (да, и во сне) [27] .
В конце концов ее страсть к живописи победила, она забросила мемуаристику, так и не закончив книгу, и полностью ушла в живопись, которую не оставляла почти до самой смерти.
Наверное, мы все были романтиками. И нам всем очень везло.
27
Из интервью Ярославу Могутину, журнал “Собеседник”. 1993 год.
Бабушка Айви, которая прожила первые 28 лет в Англии, больше 50 жутковатых лет в России и последние 5 счастливых лет в Англии, ни разу не была арестована и не сгнила в лагерях. Это было чудо, потому что, несмотря на большой опыт жизни в России, она так и не научилась жить тихо и незаметно. Например, в 1938 году она из Свердловска, где преподавала английский, написала письмо в английские и американские газеты, в котором выражала опасение, что она скоро может исчезнуть. Она явно боялась, что ее убьют или посадят. Письмо, конечно же, было перехвачено и попало к Сталину вместе с доносом на бабушку американского архитектора, через которого она пыталась передать это письмо. Рассказывают, что Сталин вызвал деда, показал письмо и сказал: “Что будем делать с этим письмом?”, на что дед будто бы ответил: “Разорвем”. Не знаю, разорвал ли Сталин оригинал письма, я видела лишь копии донесения об антисоветских настроениях бабушки и перевод этого письма на русский.
Впрочем, и на деда, как известно, готовились и громкий процесс, и покушение. Он тоже был не очень-то осторожен. Как вспоминает переводчик Сталина В. М. Бережков, Анастас Микоян в личной беседе будто бы ему рассказывал:
У Сталина была причина расправиться с Литвиновым. В последние годы войны, когда Литвинов был уже фактически отстранен от дел и жил на даче, его часто навещали высокопоставленные американцы, приезжавшие тогда в Москву и не упускавшие случая по старой памяти посетить его. Они беседовали на всякие, в том числе и на политические, темы.
В одной из таких бесед американцы жаловались, что советское правительство занимает по многим вопросам неуступчивую позицию, что американцам трудно иметь дело со Сталиным из-за его упорства. Литвинов на это сказал, что американцам не следует отчаиваться, что неуступчивость эта имеет пределы и что если американцы проявят достаточную твердость и окажут соответствующий нажим, то советские руководители пойдут на уступки. Эта, как и другие беседы, которые вел у себя на даче Литвинов, была подслушана и записана. О ней доложили Сталину и другим членам Политбюро. Я тоже ее читал. Поведение Литвинова у всех нас вызвало возмущение. По существу, это было государственное преступление, предательство. Литвинов дал совет американцам, как им следует обращаться с советским правительством, чтобы добиться своих целей в ущерб интересам Советского Союза. Сперва Сталин хотел судить и расстрелять Литвинова. Но потом решил, что это может вызвать международный скандал, осложнить отношения между союзниками, и он до поры до времени отложил это дело.
Дедушку вынули из нафталина в начале войны, когда понадобился второй фронт, и назначили послом в Вашингтоне. Когда через какое-то время он был отозван, бабушка еще оставалась в Вашингтоне и собиралась вернуться в Москву через Лондон. Но Громыко, который занял пост Литвинова в Вашингтоне, не позволил бабушке лететь через Лондон, опасаясь, что она там останется.
И маме моей повезло. Прожив 55 лет в Советском Союзе, она не была арестована, в отличие от многих ее друзей, хотя всегда была несдержанна на язык и совершенно не умела хитрить… Она не погибла, как ее молодые друзья-художники, ушедшие в первые дни войны в ополчение. В 1941 году, когда ее родители отправились в США, она отказалась ехать с ними, сказав, что не может покинуть свою страну, когда страна воюет. И осталась в Москве – расписывать крыши и тушить зажигалки. Она не умерла от голода, несмотря на то, что отказалась от спецпайка, который ей был положен как дочери Литвинова, и постоянно теряла карточки, которые получала в Информбюро, в котором работала. Она чуть не замерзла насмерть на автобусной остановке холодной зимой сорок третьего, но ее спасли люди, которые стали бить ее по лицу, чтобы она проснулась.