Меч и его палач
Шрифт:
Остается одна Стелламарис. Глядя прямо на мою наготу, она медленно совлекает одежду и с себя: розоватая кожа, бледные соски, полудетские бедра, треугольник рыжих волос между ними – как истечение кровей, как извечная угроза женского лона. Разматывает клубки своей медной пряжи, и они падают вдоль всего тела. Подходит, склоняется надо мною, неподвижным, и читает старинный немецкий стих:
Я не хочу висеть на высоком дереве,
Я не хочу плавать в синем озере,
Я хочу целовать блестящий меч,
Который Господь Бог мне судил.
Скользкая, тяжелая масса ее волос – императорский пурпур – оплескивает меня всего. Моя ламия. Моя стрега. Моя колдунья. Ее мягкие губы, ее полуоткрытые губы – нечто странное видится мне посреди них – касаются моей гладкой стали, и поток затворенной во мне крови – крови, что носит ее цвета, – льется наружу. Вот как, значит, она убивает: вытягивая атомы сквозь атомы, клетки сквозь кристаллы. Откупоривая, как бутыль с вековым вином. Превращая нас в ледяную пластину над глубоким зимним озером, откуда ушла вся вода. Делая нас тонкими и хрупкими…
Тут Стелла выпрямляется, взяв от меня сущую каплю, и отходит. Какой сильный и неотразимый аромат издает ее горячее тело! Слаще той жидкости, что ныне пережигается в алхимическом кубе этой бессмертной плоти, того игристого вина из смеси темной и светлой крови, нет для нас ничего. А я так слаб и так изможден. Я уже не могу противостоять магии зова…
– Так иди же ко мне, любимый мой, – тихо говорит моя звезда. – Не противься. Из различий – единство, из двоих – одно.
И я, направляемый силой выше моего разумения, лечу поперек ее яремных жил, накрывая нагое тело моей невесты тончайшей серебристой фатой.
…Я хочу целовать тебя, кого Господь Бог мне судил.
Меня зовут Торригаль, слышите, сволочи? Каждую ночь я выхожу на охоту и убиваю во имя той, от кого вы так счастливо избавились моими руками. Мои волосы – горящая медь, мое тело – серебряный лед. Я иду по следу преступивших закон и накрываю их стальным саваном. Я один мщу за всех, слышите, холеные железные игрушки, благородные убийцы, наступившие на себя самих? Вы символы: непреодолимое обаяние ваше имеет корень в том, что для человечества вы – воплощенная тяга к чести, справедливости, воздаянию, извечная сила, гордо противостоящая другой такой же силе.
А я не символ. Я просто жизнь. Я поистине жив, как никогда до того. Я неуловим и неуничтожим: ничто не может повредить и одному мне, а теперь я обрел много истинных друзей и защитников.
Я знаю, что не смогу – и никто не сможет – убить само зло, но хотя бы умею потеснить его, отвести от тех, кого оберегаю.
Я провожу самим собой черту между правым и неправым, честью и бесчестьем, подлостью и благородством, ненавистью и приязнью, грехом и добродетелью, жизнью и смертью. Одну только любовь – злую ли, добрую, – не могу поделить надвое.
И, наверное, я делаю всё как надо.
Потому что когда днем я сплю в мягком шерстистом кольце моих стражей, мне снятся благие сны. Вернее, один и тот же сон на все времена. В нем я выпускаю из себя вторую половину моей любви и мы, держась за руки, бродим по бесконечности Елисейских Полей. Деревеньки среди цветущих лугов, раскидистые каштаны и стройные тополя, пруды и фонтаны, мелкие лавочки и магазины мод, хижины и роскошные особняки, все в зелени газонов, рокочущая струна прямого пути и на ней – конные экипажи, парад лакированных моторов, гончие тела болидов; шествия, концерты и гулянья. Вечная весна и вечный расцвет.
Мы смеемся во весь рот, поблескивая золотом коронок на месте глазных зубов, обнимаемся прямо взахлеб и напропалую дурачимся. Красная мантия ее волос спереди почти закрывает веселые карие глаза, сзади ниспадает до подколенок и победным стягом развевается по ветру. Моя седая стрижка годится на все времена, хотя костюмы я меняю то и дело. Академик, не снявший парадного мундира с нелепыми золотыми пальметтами, и серенькая, как мышь, розовощекая гризетка в кринолине и чепчике поверх своей роскошной гривы. Стареющий жиголо в танцевальном фраке и его молоденькая жиголетта в дерзкой плиссированной юбчонке. Импозантный седой отец и шалая рыжая девчонка – его дочь, оба в драной синей джинсе. Люди оборачиваются на нас, люди нам дивятся, и никому невдомек, что отроковица на добрую тысячу лет старше своего пожилого аманта.
Может быть, когда-нибудь мы и вправду рискнем заняться любовью и предадимся вечной смертной игре на зелени трав или прямо на полу крошечного домика в предместье, но нет, не сейчас. И так для нас слишком много счастья – мигом хмелея, пить медовое вино из одуванчиков, враз перепачкав руки, ломать пополам пухлую маковую сдобу и последние наши оболы тратить на огромную порцию отменнейшего – лимонного мороженого с ванилью.
VIII. Гостевание у Торригаля
Три короля из трех сторон
Решили заодно,
Что должен сгинуть юный Джон
Ячменное зерно.
Двойная жизнь, жизнь на две стороны бытия. Ночью – настоящая, днем – как сон или смерть. Или совсем наоборот.
Ночью у меня – Бонифаций, Юфимия, прочие коты и их кошачьи дети. Мои одинокие кровавые охоты, во время которых я совершаю… ритуальные очищения города, скажем так. Глава здешнего ведьминского ковена милейшая нянюшка Гита Ягг и ее жуткий драный котяра Грибо, который обхаживает одну из Юфиминых дочурок – сам не знает, какую… Почтенная матушка Эсме Ветровоск с ее прелестной юной кошечкой отчего-то не удостоила здешнюю пятиэтажную шарагу своим присутствием – ну и немудрено, она всегда была такая положительная, такая морально устойчивая. И так твердо стояла на земле Плоского Мира… Даже когда успокоительная горизонталь Анк-Морпорка оборачивалась крутой вертикалью Ланкра. Или наоборот.
Днем я всё чаще обнаруживаю себя в наипрекраснейшем месте, где перекручены все годы, все сюжетные и причинно-следственные линии. И рядом со мной моя нетронутая дева Стелламарис, которая остается ею вот уж тысячу с добрым хвостиком лет, – и оттого боится даже легчайшего упоминания о телесной любви.
Хотя ее плотское поглощение давно уже произошло.
Мы уже уговорились, что рано или поздно поженимся по всей чинной проформе. Только вот найдем домик – знаешь, my dear, из таких наполовину сельских, наполовину буржуазных, какие иногда встречаются в парижских пригородах середины девятнадцатого временно́го округа. С регулярными куртинами и стрижеными зелеными бордюрами у фасада, вьющимися вверх по веранде и фигурам растительных зверей желтыми розами и сиреневой глицинией, а на самой веранде пусть непременно будут выкрашенная в белый цвет плетеная мебель и белейшие кружевные занавески. В зимних комнатах абсолютно необходимы моррисовские настенные гобелены и яркие смирнские ковры на полу. А также для столовой и твоего кабинета – мебель в стиле бидермейер, в спальне – японская ширма с эротическими рисунками по гравюрам укиё-э работы Хокусая и до кучи – огромная, как у мадам Дюбарри, кровать с высоким резным балдахином и тяжелыми двойными занавесями: из парчи и шелка. Сущая комната в комнате, внутри которой не спать следует, а играть в прятки или в троянского коня.
Как вы поняли, эту жуткую смесь эпох и стилей надо еще утрясти в ожесточенных спорах, а предметы спора – отыскать в приемлемом состоянии. Потом подогнать одно к другому стилистически с помощью окраски, лакировки, гравировки, планировки и прочего колдовства и ведьмовства. Модных дизайнеров приходится звать аж из округа номер двадцать один.
А только устаканишь все эти гламурные штуковины – здрасте пожалуйста! Все летит непонятно куда, плывет наподобие восковой свечки, мерцает, как зарница в нагроможденной туче. И ты оказываешься либо внутри чистенького интерьера поздних голландцев, либо вообще в стандартном европейском пентхаусе. Потому что у твоей виллы снизу отрастает этак с десяток этажей. Без лифта. Иногда без лестницы тоже.