ЖАНРЫ

Мечты на мертвом языке (сборник)

Пейли Грейс

Шрифт:

– Пап, это необязательно конец.

– Да… – сказал он. – Такая трагедия! Человеку конец.

– Нет, пап! – воскликнула я. – Необязательно! Ей всего-то лет сорок. Она может еще много чем заняться. Станет учительницей или социальным работником. Бывшая наркоманка! Да это порой куда лучше, чем ученая степень по педагогике.

– Всё шуточки, – сказал он. – Это главная твоя беда как писателя. И ты отказываешься это признать. Трагедия. Просто трагедия! Трагедия нашего времени. Надежды нет. Конец.

– Да ну, папа, – возразила я. – Она может измениться.

– В жизни тебе тоже придется смотреть правде в глаза. – Он принял две таблетки нитроглицерина. – Поставь на пятерку, – показал он на баллон с кислородом. Отец вставил трубочки в нос и сделал глубокий вдох. А потом закрыл глаза и сказал: – Нет.

Я обещала родственникам, что в наших спорах последнее слово всегда будет оставаться за ним, но на сей раз у меня была ответственность перед другим человеком. Перед этой женщиной в доме напротив. Я и знаю ее, и придумываю ее. Мне ее жалко. И я не оставлю ее одну в доме, в слезах. (Жизнь ее тоже так не оставит, но жизнь, в отличие от меня, не знает жалости.)

Вышло вот как: она действительно изменилась. Сын, разумеется, домой не вернулся. Но она теперь работает регистраторшей в общественной поликлинике в Ист-Виллидж. Ходит туда в основном молодежь, многие – ее старые знакомые. Главный врач сказал ей:

– Было бы у нас хотя бы человека три с вашим опытом…

– Врач так сказал: – Отец вынул трубки из носа и сказал: – Шуточки… Опять шуточки…

– Нет, пап, вполне могло случиться и так: мир стал таким непредсказуемым.

– Нет, – сказал он. – Правда прежде всего. Она опять подсядет. Удерживаются только люди с характером. А она бесхарактерная.

– Нет, папа! – сказала я. – Так все и вышло. У нее есть работа. Даже не думай! Она работает в этой клинике.

– И сколько она продержится? – спросил он. – Трагедия! А ты сама? Когда ты посмотришь правде в глаза?

Иммигрантская история

Перевод В. Пророковой

Джек спрашивает меня: разве не кошмар – когда твою жизнь омрачает горе других людей?

Наверное, отвечаю я. Ты же знаешь, я выросла в солнечном свете, в вихре движения. И оттого горе предков уже виделось не в таком мраке.

Он – дальше про свою жизнь. В таком случае твоей вины нет. И твой дурной характер – не твоя вина. Только ты всегда злишься. Ты либо злишься, либо сходишь с ума – другого выхода у тебя нет.

А может, причина этой скорби в том, как повернулась история, спросила я.

История Европы – череда жестокостей, говорит он. Так он хоть и иронично, но уважительно переходит к одной из моих извечных тем.

Весь мир должен ополчиться на Европу – за ее жестокую историю, однако в этом есть и плюсы – за тысячу лет можно обрести здравый смысл.

Полная чушь, возражает он, за тысячу лет непрекращающейся имперской жестокости сколько врагов нажито, а если из всего оружия у тебя только здравый смысл, тогда что?

Дорогой мой, никто не знает, какой у здравого смысла предел возможностей. Модель не прорабатывали, экспериментов не ставили.

Я тебе все пытаюсь рассказать, говорит он. Ты послушай. Как-то раз я просыпаюсь – а папа спит в детской кроватке.

Почему это, спрашиваю я.

Мама его туда укладывала.

Всегда?

В тот раз, во всяком случае. Когда я его увидел.

Почему это, спрашиваю я.

Потому что она не хотела, чтобы он ее трахал, говорит он.

Не верю! Кто тебе такое сказал?

Я точно знаю! – Он тычет в меня пальцем.

Не верю, говорю я. Ну, разве что она родила пятерых подряд или им надо было вставать в шесть утра, или они друг друга ненавидели. В большинстве своем женщины не отказывают мужьям.

Чушь собачья! Она хотела, чтобы его совесть мучила. И он терпел?

На этот вопрос я никогда не отвечу. Он так возбужденно переспрашивает, будто в этом причина гибели мира. Пару минут я молчу.

Он говорит: Тоска, тоска, тоска. Все тусклое. Все это я вижу в тусклом свете. Мама подходит к кроватке. Шмуэл, вставай, говорит она. Сходи на угол, купи мне полфунта творога. А потом заскочи в аптеку, купи немного рыбьего жира. Отец, который лежит тусклым скрюченным эмбрионом, открывает глаза и улыбается. Улыбается этой суке.

Откуда тебе было знать, что происходит? – спрашиваю я. – Тебе было всего пять.

И что, по-твоему, происходило?

Я тебе объясню. Ничего в этом сложного нет. Любой болван, у которого была нормальная жизнь, тебе объяснит. Любой, кому не забивали десять лет башку психоаналитики. Кто хочешь объяснит.

Что объяснит? – орет он.

Твой отец спал в кроватке потому, что у вас с сестренкой была скарлатина, вам нужно было спать в просторных кроватях – вы метались в поту, у вас был кризис, речь шла о жизни и смерти.

Кто тебе такое сказал? – набрасывается он на меня как на врага.

Ты просто вражина какая-то, – говорит он. – Все-то ты видишь в розовом свете. Идеалистка паршивая. Ты и в шестом классе такой была. Как-то притащила в школу три американских флага.

Так и было. Тридцать лет назад, в шестом классе, на школьном собрании я сделала заявление. Сказала: Каждый день я благодарю Господа за то, что не живу в Европе. Благодарю Господа за то, что родилась в Америке и живу на Восточной Сто семьдесят второй улице, где на одной улице бакалея, кондитерская и аптека, и в том же квартале школа и два врача.

Сто семьдесят вторая улица, да это же была выгребная яма, говорит он. Там все, кроме твоей семьи, сидели на пособии. У тридцати человек был туберкулез. Граждане, неграждане – и те и те до войны одинаково голодали. Слава Богу, у капитализма в загашнике припасена война и он время от времени вытаскивает ее на свет Божий, иначе бы мы все протянули ноги. Ха-ха-ха.

Я очень рада, что в мозгах у тебя не только акции, бонды и наличность. Я очень рада, что ты хоть иногда вспоминаешь про капитализм.

Мой друг Джек был беден и исключительно умен, к тому же рано оброс, и поэтому в день, когда ему исполнилось двенадцать, он стал убежденным марксистом и фрейдистом.

Он просто фонтанировал идеями. А я продолжала вывешивать флаги. В разных комнатах и окнах развевалось двадцать восемь флагов. Один я вытатуировала у себя на плече. Теперь, когда я выросла, он потускнел, но увеличился.

Теперь я куда радикальнее тебя, говорю я. Поскольку во времена маккартизма [36] меня не вышибли из профессии, мне не пришлось заводить собственный бизнес и разбогатеть не пришлось.

36

Политика административных и судебных репрессий в США в 1950-е годы, создававшая атмосферу запугивания, шантажа и угроз, направленных против левых деятелей и организаций.

Поделиться с друзьями: