ЖАНРЫ

Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:

По ходу моего анализа я спорил с различными доктринами поддержания мира, которые в той или иной форме защищали авторы XIX века; либералы мечтали о Республике торгового обмена, социалисты — об Интернационале восторжествовавшего пролетариата, тогда как экономисты делали ставку на устранение военного класса. Я не разделял ни одно из этих оптимистических или утопических в идений. Если и предположить, что индустриальная цивилизация сделает войну неразумной, она еще далеко не уничтожит все мотивы раздоров. Чаще всего господство над другими странами теперь экономически невыгодно, однако обладание песками, таящими в себе черное золото, щедро окупается. Идеальная колония XX века — это пустыня, где имеется нефть. Но поверх этих маргинальных случаев встает подлинный парадокс. Жизнь в индустриальном обществе, как ее определял Огюст Конт, подразумевает образ мыслей, социальное устройство и систему управления, совокупность которых, казалось бы, несовместима с духом войны. На деле все обстоит совершенно иначе: образ жизни индустриального общества неотделим от противоположных идеологий, старинных предрассудков, национальных соперничеств. Ошибочно считать деспотизм пережитком прошлых эпох. Индустриальное общество не исключает никакой тирании, оно не обязательно связано с каким-либо определенным политическим строем. Наконец, даже в этом тексте, в котором более, чем в любом другом, анализ современных войн представлен с социологической точки зрения, я напомнил мимоходом о границах социологического толкования: «…участие в коллективном могуществе доставляет людям такое удовлетворение, что оно сметает прочь экономический расчет и придает смысл жертвенности. Честолюбивое стремление к власти, гордость от победы над другими людьми не менее глубоки в человеке, чем желание благ мира сего. Эта воля к власти может быть утолена в сообществе и посредством сообщества. Если власть — цель в себе, а не средство, то окажется ли достаточно индустрии, чтобы установился мир между людьми, которых меньше заботит собственная жизнь, чем господство над себе подобными?»

Звучала ли концовка этого текста оптимистично или пессимистично? Перечитывая его, я нахожу оптимизм несколько натянутым, ибо из самого анализа напрашиваются пессимистические выводы.

Оптимизм преобладал только в одном-единственном пункте: для держав, обладающих ядерным оружием, обоюдная заинтересованность в предотвращении схватки между ними гораздо важнее интересов, которые то там, то здесь противопоставляют их друг другу. За неимением общего царства, две сверхдержавы должны разумно предпочесть ограниченные опасности вооруженного мира безмерному риску, который представляет собой горячая война. Переходная фаза, как назвал ее Огюст Конт, порождает бесчисленные конфликты между нациями, идеологиями, религиями, но все же не отменяет надежду избежать неограниченных войн.

Какая перспектива открывается за переходной фазой, которая продлится, вероятно, несколько столетий? На протяжении этого периода распространение индустриального образа жизни наталкивается на сопротивление многовековых традиций, потрясает устойчивый порядок прошлого, сеет нищету среди неисчислимых толп, умножает причины конфликтов. Если предположить, что у переходной фазы будет «после», «ничто, на мой взгляд, не доказывает, что homo sapiensдолжен окончить свой земной путь в безумной катастрофе… Огюст Конт ошибался, полагая, что войны прекратятся, потому что от них уже не будет никакой пользы. Правы ли мы, когда, переходя к другой крайности, не видим больше разницы между осмысленным и безрассудным, разумным и нелепым?» Финальную фразу я не заготовил, она пришла мне в голову экспромтом во время лекции: «Мы утратили вкус к пророчествам, не забудем о долге надежды». Журналист «Таймс литэрари сапплемент» («Times Literary Supplement»), автор передовицы, посвященной моей брошюре (ее опубликовала London School), не без иронии прокомментировал эту формулировку — долг надежды, —и у него были для этого основания. Надежде не прикажешь. Мнение журналиста: войны присущи человеческим обществам — лишено оригинальности, но не здравого смысла. Тем не менее оно не может нас удовлетворить. Безусловно, войны ведутся людьми, а не механизмами. И все же разве механизмы, когда они — водородные бомбы, не должны были бы влиять на разум людей?

XVIII

«ОН НАС НЕ ПОНЯЛ», ИЛИ МАЙ 1968 ГОДА

События мая 1968 года, как и все революционные дни, пережитые Францией, не растворились в дымке прошлого, они остаются с нами героические и бурлескные, смотря по восприятию; они продолжают возбуждать страсти, даже — или особенно — среди социологов. Последние вложили столько идей и слов в уста бунтовавших студентов, что социологическая корпорация почувствовала себя непосредственно затронутой происходящим и поэтому оказалась более расколотой, чем другие. Что означало это землетрясение, несколько дней угрожавшее снести величественное здание, возведенное за десять лет голлизмом? Еще сегодня об этом спорят, в том числе иностранцы. Недавно один английский журнал в книжном обзоре, посвященном французскому Маю, размышлял о достоинствах моей книжки: [201] лучшая она или худшая из всей литературы, посвященной этому предмету? Еще в 1979 году, в связи с присуждением мне премии имени Гёте, Р. Дарендорф высказался о моей позиции по отношению к «событиям» столь осмотрительно, что легко угадывались его истинные чувства: я, под влиянием эмоций, оказался якобы ниже самого себя и, быть может, изменил самому себе. Выражаясь обиняками, он призвал к снисходительности и нашел для меня смягчающие обстоятельства.

201

См.: Aron R.La Revolution introuvable (Бесподобная революция). P.: Fayard, 1968. — 187 p.

Я не был, по крайней мере по видимости, тем человеком, которому подобало встать на защиту старой Сорбонны и ее мандаринов. Я всегда критиковал, на страницах газет и журналов, организацию высшего образования во Франции; экзамены на степень бакалавра — слишком трудные в качестве выпускных в средней школе, но не обеспечивающие должного отбора для поступления в университет; конкурсную систему, не гарантирующую качества преподавания и не готовящую будущих агреже к исследовательской работе; полную самостоятельность преподавателя, воображающего на своей кафедре, что выше его только Бог, и зачастую не ведающего о работе своих коллег.

Зато я придерживался скорее «правых» взглядов на «отбор» — слово, которое с 1968 года несет в себе невероятный потенциал слепых страстей и озлобления. Система образования осуществляет селекцию непрерывно, начиная с начальной школы и кончая конкурсами на звание агреже и высшими школами; дети обоего пола начинают учиться примерно в одном возрасте (с разницей в один-два года) и заканчивают обучение кто в 16 лет (иногда даже в 14), кто в 19, а кто и в 25. Слово «отбор» закрепилось за переходом от среднего к высшему образованию. Я выступал за отбор при поступлении в университет с одновременным свед ением роли экзаменов на степень бакалавра к выпускным испытаниям в средней школе. Мои доводы и сегодня остаются в силе: ни университетские технологические институты, ни коммерческие школы не принимают всех бакалавров; только гуманитарные факультеты открыты для всех бакалавров, желающих, даже не имея ясных перспектив, продолжать учебу и согласных тесниться в этих «классах продленного дня»; университетские дипломы обесценены, а дипломы высших специализированных школ ценятся как никогда высоко; отбор происходит после года, проведенного в стенах университета. Таким образом, значительные ресурсы тратятся на обучение десятков или сотен тысяч студентов, которые не перейдут на второй курс и даже не явятся на экзамены за первый курс.

Во время первого триместра 1967/68 года мои коллеги возложили на меня обязанности руководителя учебным процессом отделения социологии. Мне довелось беседовать со студентами и лучше узнать последствия немедленного осуществления нового порядка обучения. Старый порядок не был сохранен для студентов, уже начавших или продолжающих свои занятия. Некоторые рисковали потерять год, или, точнее, им понадобился бы лишний год, чтобы получить степени лиценциата и магистра (или их эквивалент при старом порядке).

Ничто не заставляло меня вмешиваться в этот кризис, сотрясавший Сорбонну (которую я покинул с 1 января) и не пощадивший VI отделение Практической школы научных знаний; тем не менее учебные руководители могли мирно наблюдать его издалека, из своих служебных кабинетов. В первую майскую неделю, в субботу, 4-го, после того как силы порядка вошли во двор Сорбонны, я наблюдал, без удивления, но с беспокойством, эскалацию насилия, демонстрации, столкновения между студентами и полицейскими. Я выступил один раз по «Радио Люксембург», скорее с целью объяснить беспорядки, чем осудить их или одобрить. Утром следующей субботы, после «ночи баррикад» 255 , эмоции захлестнули людей, обычно сосредоточенных на своей работе и стоящих в стороне от политико-университетских волнений. Я участвовал в собрании вместе с К. Леви-Строссом, Ш. Моразе, Ж.-П. Вернаном и многими другими. Без энтузиазма я подписал резолюцию, которая, насколько помню, главным образом осуждала насилие.

В ту же субботу ко мне обратились официальные лица радио и телевидения; Ив Мурузи был, кажется, их представителем, если не инициатором этого шага. От меня желали услышать, как я понимаю, разумные слова, которые поспособствовали бы разрядке напряженности. Управляющий делами Елисейского дворца г-н Трико якобы сказал (мне передали его слова): «Раймону Арону не навязывают правил или ограничений». После нескольких часов размышлений я отказался от предложенной мне трибуны. Принимая во внимание состояние умов в ту субботу, 11 мая, я просто не знал, что сказать. Был ли мой отказ обусловлен также несколькими неприятными эпизодами? Вследствие недобрых чувств, которые питал ко мне Генерал — по крайней мере, по слухам, — голлисты и телевидение держали меня на расстоянии, как избегают обычно опасного человека, объявленного вне закона. Такой мотив отказа от выступления был бы не очень почтенным: голлист я или нет, мне надлежало всеми силами содействовать погашению пожара. Но какое воздействие имело бы мое выступление по телевидению?

На следующий вторник у меня был куплен билет на самолет Париж — Нью-Йорк. Мне предстояли три встречи: первая — конференция по правам человека в Университете штата Нью-Йорк; затем ежегодная банковская конференция в Пуэрто-Рико, на которой я, дилетант, готовился выступить с речью по финансовым проблемам перед лучшими мировыми специалистами; и наконец, конференция в Американском еврейском комитете, где я согласился высказаться по вопросу о Вьетнаме. Я действительно отбыл во вторник, на другой день после всеобщей забастовки и гигантской демонстрации и после того, как вновь открылась Сорбонна. Издали я с тревогой следил за тем, как множились забастовки, манифестации и бунты. 20 мая я не выдержал и решил вернуться во Францию, извинившись перед Американским еврейским комитетом за то, что не выполнил своего обязательства. Самолет приземлился в Брюсселе, так как французские аэродромы были закрыты. По счастливой случайности тем же самолетом, что и я, путешествовал один из руководителей крупной компании. Автомобиль, ожидавший его в Брюсселе, доставил меня в Париж.

Я прошел по Латинскому кварталу и раза два забредал в амфитеатр Ришелье, где одни речи сменялись другими в обстановке революционной ярмарки; я дискутировал на улице Сен-Гийом со студентами из приличных семей, на которых снизошла благодать. Как и любому другому, речь Генерала по телевидению 24 мая 256 показалась мне не по существу дела. Постаревший Генерал пустился в псевдофилософские рассуждения сродни пустословию, поднявшему сотни тысяч французов. Типографские рабочие стали подвергать цензуре «Фигаро». Я написал ироничную статью, используя цитаты из Токвиля.

Поделиться с друзьями: