Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
Двадцать девятого мая мне позвонил А. Кожев; мы проговорили полчаса с лишком: он был еще больше меня самого уверен, что речь шла не о революции, а о стилизациипод нее. Беспорядки внушали ему глубокое презрение (реакция белого русского). Я рассказал ему, что в Соединенных Штатах не мог найти себе места, сгорал от нетерпения вернуться, чтобы увидеть или чтобы действовать. Он ответил мне: «Вы спешили увидеть поближе это мерзкое и нелепое шутовство?» Сутки спустя я уже не сомневался, что события лишь копируют великую Историю; но заслуживают ли они поэтому пьедестала, на который их и теперь еще возводят, или грязи, в которую их втаптывают?
Почему до сих пор кипят такие страсти вокруг оценки «майских событий»? Ответ на этот вопрос мне кажется сегодня относительно простым. «Майские события», изучаемые историками или социологами, — явление настолько разнородное, что, смотря по тому, какие элементы его берутся в расчет, меняются и проблема и объяснение.
Любая интерпретация стремится сосредоточиться на каком-нибудь одном аспекте событий: либо на студенческих беспорядках, либо на охвативших страну забастовках, либо на своеобразии Французского Мая по сравнению с подобными событиями в других странах, либо на идеологическом дискурсе студентов или рабочих и служащих.
Студенческие волнения, которые в 60-е годы вспыхивают по всему миру — от Японии через Беркли и Гарвард до Парижа, объясняются — если не говорить о заразительности и подражании — в каждом случае чисто национальными причинами. Во Франции не было «вьетнамской войны», а в Соединенных Штатах — парижской концентрации, сотен тысяч студентов в обветшалой среде обитания. Каждый волен искать общие для всех развитых стран причины этого молодежного взрыва, устанавливать социальное происхождение самых активных участников этих движений, например, в Соединенных Штатах — это лидер SDS («Students for a Democratic Society») [202] . Если дети либеральных (в американском смысле), добропорядочных буржуазных родителей составляют относительно высокий процент в SDS, из этого делается заключение, что бунт зародился скорее в привилегированной среде, чем в рядах обездоленных. Подобным же образом в результате социологических опросов устанавливают процент участия обучающихся по различным специальностям в американских SDS и сходных движениях в Германии или Франции. В частности, у нас репутацию бунтарей снискали социологи — то ли потому, что социология, по своей сути критичная, склоняет студентов к бунту, то ли оттого, что склонные к бунту студенты выбирают обучение этому предмету.
202
«Студенты за демократическое общество» (англ.).
Несомненно, университетские волнения, прокатившиеся из конца в конец некоммунистического мира, о чем-то говорят или что-то означают, хотя их причины существенно различны в Дакаре и в Беркли, в Гарварде и в Сорбонне. Они говорят по меньшей мере об ослаблении авторитета взрослых, преподавателей, институтов как таковых. Возражения против непререкаемости авторитета Католической церкви, против начальствования в армии родились из тех же умонастроений. Культурная революция, достигшая апогея в 60-х годах, образует контекст, фон, театральный задник беспорядков. Так, требование свободного общения, днем и ночью, юношей и девушек, выдвинутое в университетском городке Антони (Верхняя Сена), стало в конечном счете одним из предвестников движения.
Идеология 1968 года, анархистского толка, вызвала горячие симпатии студенчества; если Рене Ремон среди книг, ставших причиной или символом событий, приводит «Наследников», то Эпистемон(Д. Анзье), со своей стороны, упоминает «Критику диалектического Разума» с ее понятием «сплачивающаяся группа» — такова, например, толпа, берущая приступом Бастилию. 1968 год — это интеллектуальное восстание мыпротив структуры, Сартра против Леви-Стросса (французская политика упорно остается литературно окрашенной), действия — «praxis» — против институтов, гошизма — против компартии. Действия студентов в Соединенных Штатах носили также либертарный характер (всякий бунт, который стремится поколебать власть, а не заменить ее, проникнут либертарным духом). Но в большинстве университетов эти действия имели определенные цели, чаще всего достижимые.
Идеологический дискурс Мая — не важно, принадлежал ли он студентам или рабочим, — резко отличался от партийных программ. Он подхватывал и популяризировал темы, обычные в книгах, посвященных критике культуры, Kulturkritik,как говорят в Германии. В книге Г. Маркузе «Одномерный человек» («L’Homme unidimensionnel») большинство тем толкало к возмущению: торгашеское общество, навязываемое потребление, необходимое для производителей; загрязнение окружающей среды; социальное подавление; расточительность при нищете и т. д. И здесь революционеры приобрели себе друзей, популяризируя идеалы, которые не вписывались ни в какую партийную идеологию: качество, а не количество; предпочтение, отдаваемое радости жизни перед уровнем жизни. Культ темпов роста рухнул под тяжестью общественного презрения.
За парижскими студенческими волнениями последовали массовые забастовки французских рабочих, тогда как ни в одной другой стране рабочие не поддержали студентов даже морально. В частности, в Соединенных Штатах «синие воротнички», рабочие профсоюзы не боролись против вьетнамской войны. Даже во Франции усилия студентов поднять рабочих на совместные действия в целом потерпели неудачу. Коммунистам удалось уберечь рабочее движение от либертарного влияния, хотя Гренельские соглашения разочаровали низы именно потому, что выражали намерение покончить с забастовками и «необычными» требованиями, прибегнув к «обычным» средствам.
Изучая забастовочное движение, поражаешься тому, что в нем находит выход не столько ожесточение обездоленных (например, истощившееся терпение польских рабочих в городах, где нет то мяса, то фруктов или овощей), сколько неудовлетворенность трудящихся, чьи условия труда и быта заметно улучшились на протяжении жизни одного поколения и которые свободно выбирают своих профсоюзных лидеров. Из этого следуют классические интерпретации: ссылаются либо на «закон Токвиля» — именно тогда, когда бедствия смягчаются, претензии начинают расти и происходит взрыв, — либо на формирование требований, касающихся качества жизни, по мере того как лучше удовлетворяются первичные потребности; либо, наконец, на сохранение во французском обществе строгой иерархичности и все менее терпимого командного стиля. Все эти интерпретации основаны на фактах и словесных выступлениях; ни одна не может претендовать на исключительность и полноту, но они могут сочетаться.
Для Французского Мая характерен ряд чисто национальных черт, неоднократно отмеченных: если в других странах волнения в виде отдельных вспышек растянулись на годы, то здесь они сконцентрировались в нескольких неделях; заволновались все университеты вместе, а не один за другим; словопрений было больше, чем определенных требований. Объяснение банально: у нас существовал всего лишь один университет; Париж всегда задает тон; несколько интеллектуалов приняли участие в празднике, студенты же черпали идеи в писаниях властителей дум.
Вырвавшиеся на волю — одновременно, но по отдельности — студенты и рабочие; каждодневные стычки между полицейскими и демонстрантами, и при этом ни единого выстрела ни с той, ни с другой стороны; офицер полиции, ставший жертвой скорее несчастного случая, чем намерения убить, и юноша, которого преследовали силы порядка и который утонул, — вот две смерти за эти недели почти ни на день не прекращавшегося бунта; наконец, за вычетом драк, чуть ли не постоянная атмосфера веселья и праздника. Настенные надписи отражают совсем иное настроение, чем смертельная серьезность (climat tot ernst) левых берлинских студентов, с которыми я встречался за несколько лет до Мая. «Запрещается запрещать» — вот формула, противоречивая сама по себе и иллюстрирующая забавную нелепость идеологии 1968 года.
Эта идеология не отличается по существу от той, которую исповедуют «Студенты за демократическое общество» в Соединенных Штатах и в Германии: на одном краю три М (Маркс, Мао, Маркузе) рискуют увлечь сыновей буржуазии в банду Баадера — Майнхоф и в партизанскую войну на городских улицах; на другом — они же ведут к экологии, возвращению к земле, к движению хиппи. Некоторые из приверженцев трех М поддались искушению насилия. На страницах брошюры о революционной стратегии Андре Глюксман грезил о пожаре, который охватит всю Европу от Лиссабона до Москвы. После Мая троцкистские партии или группки продолжили свою деятельность, но большинство интеллектуалов, исповедовавших левацкие идеи и живших ими в 1968 году, сами остановили свое скольжение по наклонной плоскости. Они осознали опасность: прямое действие, запугивание в массовых собраниях, городская герилья — что это, осуществленная демократия или начало фашизма? Свидетельства советских диссидентов, прежде всего Александра Солженицына, вскоре произвели впечатление на левый фланг «сплачивающейся группы». Во время майских недель гошисты обвиняли коммунистов в том, что те соглашаются с предательскими выборами и парализуют революционный порыв масс. Несколькими годами позже коммунисты стали для них уже не только функционерами, приютившимися в омертвелых организациях, но и тюремщиками вероятного ГУЛАГа, надсмотрщиками над свободными людьми — так совершалась эволюция от левачества к защите Прав Человека.