Мертвые мухи зла
Шрифт:
Я ошеломленно молчал. Сердце билось тугими толчками, казалось, вот-вот выскочит. Невероятно. Невозможно... Но - что-то тут не так...
– Откуда ты знаешь о романе Ольги Форш?
Усмехнулась или улыбнулась чуть загадочно:
– Сережа... Я ведь сказала: в другой раз. Хорошо? Не волнуйся. Лена вспомнила о книге, которую дала вашему учителю литературы и попросила подготовить его... к твоему приходу. Я сделала все в точности.
Вот это да-а... Девочки... Две Маты Хари в квадрате. Ай да ну! Должно быть, дело, которому они служат, - образовывает в известном смысле очень быстро... А Анатолий? Впрочем... Имея такую тетушку... Ясно.
– Ладно. Ты пришла по делу. Излагай.
Взглянула исподлобья, в глазах слезы, голос сразу сел.
– Ты только не волнуйся... Приехал человек. Из тундры. Он был в охране НКВД. Теперь демо... Отслужил. Заехал по пути. Он живет в Бологом. Он... знал Лену.
Рассказ напоминал страшный предутренний сон. Этап, в котором была Лена, гнали по тундре. Надрывались овчарки, уставшие, обозленные конвоиры подгоняли толпу штыками. На территории оперпункта - кольцо колючей проволоки и домик для конвоя - уложили лицом вниз для пересчета и сверки. Конвойный, который еще в начале пути обратил внимание на женщину с девичьим лицом и седыми длинными волосами, увидел ее, Лену, в центре лежбища, уже умирающей. Она дала адрес и просила сообщить - где нашла свой конец. Просила помнить и молиться за ее грешную душу. И выполнить все, что совесть велит. Парень заученно повторял (видно было, что не понимает, о чем ведет речь): "Совесть - она... как бы "со-весть". Одно для всех. Известие, значит. Бог, как бы..."
– Перед началом пути собрали умерших. Там у них заранее заготовлены ямы в вечной мерзлоте. Их снег заносит, ну, да и лопатами те же зэки управляются быстро. Лена в этой яме...
– Девочка заплакала.
Я долго молчал. О чем говорить? Не о чем... И все же спросил:
– А... место? Его можно найти?
Она протянула мятую бумажку. План, нарисованный карандашом: от избушки, северо-западного угла, в тундру, ровно сорок шагов... И крестик. Место последнего упокоения...
– Таня... Ты не думай. Я не заплачу. Все прошло. Не вернешь. Не вернешь...
– А ты... заплачь...
– сказала просто.
– Лена хорошая была. И к тебе... относилась... Если бы меня кто-нибудь так любил - я бы умерла от счастья.
Я не мог идти в школу. События Первой русской революции, этой "репетиции", не волновали меня; зачем мне история, которая еще не стала ею. Ведь все продолжается. Не видно конца...
Я пошел на набережную, по мосту перебрался на другую сторону Невы. Купол Академии художеств, парапет уходит к храму без крестов... Здесь бродил Раскольников, он думал, что его кошмар кончился.
Я уже не шел, бежал - по набережной, по Кадетской, и вот он, мост... Покой и простор. И можно поверить, что убийца вдруг почувствовал, понял, что бремени больше нет, наступила свобода...
Я остановился посреди моста и взглянул на Таможню, Стрелку; одна Ростральная колонна тоже была видна; в синем высоком небе над шпилем Петропавловского собора летел ангел с трубой, и мне показалось, что я слышу. Слышу... И я вдруг понял, почему Раскольникову мнилось, что все уже кончилось. Бедный... Он ведь не осознавал тогда, какая страшная мука ожидает его...
А... меня? Что ожидает меня? Лена мертва, она отпустила меня. И я обязан идти тем путем, который мне предназначен.
Нет... Есть Званцев. Лена завещала мне этого человека. А завещания исполняют, иначе нельзя. И меня ждет... То же, что и Раскольникова. Ладно. Сознаю. Принимаю. И...
Боюсь. Смертельно боюсь.
Дома очередной скандал. Приходил Федорчук с запиской от классной. Ваш-де не был на уроках. Прогул. И как следствие - родителей - в кабинет Андрея Федоровича. "Для принятия мер".
– Он странный мальчик...
– удивленно говорит мама.
– Какой-то нервный. Дергался все время, посмеивался, ладошки друг о дружку тер. Ты с ним дружишь?
– Он мой самый заклятый друг.
Мама раздраженно ведет плечом:
– Ты тоже стал странным, Сергей. Заклятый? Что за глупости?
– Когда к директору?
– Завтра. Перед занятиями.
– И ты пойдешь?
– Но ведь ты - мой сын!
– Я взрослый, ты сама сказала. Нет. К директору пойду один.
...И вот утро, наспех глотаю яичницу (что же еще?) и - бегом. Андрей Федорович в кабинете с классной, она смотрит зверем; здороваюсь почтительно и скромно, замираю у дверей.
– Где родители?
– сухо осведомляется директор.
– Отчим - на службе, мама больна. Андрей Федорович, я вполне созрел, чтобы отвечать за свои поступки самому.
– Отвечай.
– Разговор сугубо личный. Классный руководитель не обязателен.
– Что я тебе сделала, Дерябин?
– вспыхивает классная.
– Ничего. Но я не желаю обсуждать в вашем присутствии. Имею право.
– Не ерничай, Дерябин. Ты обязан говорить. Никаких исключений. Либо говори, либо...
– смотрит пронзительно.
– Я исключу тебя на две недели. Это скажется на аттестате, учти.
Классная пронизывает меня так, словно я болотный солдат из немецкого концлагеря, а она - капо.
– Как прикажете...
– Трудно себя сдерживать, хотя и понимаю, что нарываться без нужды - удел идиотов.
– Я получил сообщение. По случаю. Лена... погибла на этапе. Ее зарыли в вечную мерзлоту. Я не смог пойти в школу. Не смог... Я прошу простить меня.
Классная всплескивает руками и начинает захлебываться рыданиями. Федорович елозит старческими ручками по столу и никак не может найти пепельницу. Он и прикурить не может - пальцы не удерживают спичку.
– Сережа...
– давится классная.
– Ты... иди. И... ничего. Иди.
Ухожу. Неожиданная реакция. Я считал, что она сволочь. Все же мы часто ошибаемся. И это, наверное, хорошо. Для нас.
Вечером Трифонович читает нотацию, мама молча собирает на стол.
– Дисциплина, революционная дисциплина, - вещает отчим.
– Что бы ни случилось - есть обязанности, которые каждый обязан исполнять.
Что мне терять? Даже если они оба продадут меня на Литейный, 4, - я сдохну, но не назову конвойного. Хотя... Глупый порыв. Я его не знаю. Тане же... Всего четырнадцать. Что они ей сделают? Ничего. Она явно не ведала, что творила. Одна девочка попросила другую. И что? И вообще: заканчивается одна тысяча девятьсот сороковой. Ночью я подслушал (невольно, невольно, видит Бог!) рассказ отчима: Ежов Николай Иванович, ежовый нарком НКВД расстрелян в какой-то странной тюрьме под Москвой в бывшем доме отдыха или имении каком-то? Партия утверждает, что были допущены ошибки - это и в газетах есть. Да ничего никто никому не сделает! И я рассказываю о Лене...
Ах, наука жизни... Я с очевидностью постигаю, что есть предел всему. Отчим затравленно молчит, мама выбежала из комнаты. Подействовало...
– Ладно. Забыли, - говорит отчим.
– Ты правильно сделал. Незачем всем смотреть на твое потерянное лицо. Вопросы, сплетни, плохой конец. И прости меня...
– протягивает руку - это первый раз так, по-мужски. Отвечаю пожатием. Эх, Трифонович... Ты не железный. Это Феликс был железным и от всех своих требовал того же...
А папа... Истлевает в чужой военной форме ради величия своей родины. А можно ли достичь величия... таким способом?