ЖАНРЫ

Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:

Поддержка наших думских масонов могла дорого стоить самим французам. Рано или поздно она обнаружилась бы, что привело бы к большому неудовольствию царского правительства, и так раздраженного вызывающим поведением большинства думских фракций. Сгоряча царь мог бы принять самое жесткое решение, вплоть до разрыва франко-русского военного союза. О том, что в таком случае сделало бы с «Великим Востоком Франции» собственное, французское правительство, им даже не хотелось думать. Вот почему об официальной поддержке русского «политического масонства» не могло быть и речи. Наряду с этим, политические устремления «думских масонов» были французам близки. Нельзя было исключить, что буржуазно-демократическому перевороту в России суждено было увенчаться успехом. В этом случае к власти пришли бы деятели, многие из которых были связаны с французским масонством давними и прочными узами, что было бы очень небезразлично для Франции. Следуя этим соображениям, решительно осуждать раскольников было совсем не время. В итоге французы пришли к решению, которое одобрил бы сам царь Соломон. Формально «Великий Восток Франции» не признал новой структуры, возникшей в России, на деле смотрел сквозь пальцы на то, что французские масоны сохранили личные связи с предводителями и многими членами «Великого Востока народов России», отнюдь не отказывали им в финансовой поддержке, и даже принимали их представителей на своих форумах – естественно, в качестве наблюдателей.

Как видим, французские масоны предоставили посаженной ими «масонской акации» самостоятельно произрастать на русской почве, с интересом следя за тем, какие формы принимал этот рост. Надо признать, что его количественные показатели были скромны. По общему мнению историков, ко времени Февральской революции в структуре «Великого Востока народов России» насчитывалось примерно четыре десятка лож, в которых было не более 400 «братьев». Вместе с тем, в большинстве своем то были влиятельные люди, сплоченные орденской клятвой, к которой они относились с должной ответственностью. Центром российского масонства продолжал оставаться Санкт-Петербург, а в нем тон задавала думская ложа «Роза», в которой работало более 20 депутатов IV Государственной думы, по преимуществу кадетов, трудовиков, социал-демократов, которые сохраняли формальную верность каждый своей фракции. С этими силами российские масоны встретили Февральскую революцию и приняли в ней самое деятельное участие. Восстанавливая принятую их руководителями политическую линию, мы видим несколько связанных между собой целей. Прежде всего, надлежало возглавить народные массы, раздраженные экономическим кризисом и тяготами войны. Далее, предстояло перехватить государственную власть из рук самодержавия, не допустив ее перехода к политическим экстремистам. Наконец, следовало направить Россию по буржуазно-демократическому пути, не допустив заключения сепаратного мира с германцами.

Первая из этих задач была решена с образованием 27 февраля 1917 года двух органов государственной власти, а именно Временного комитета Государственной Думы и Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов. Председателем Исполкома Совета был избран Н.С.Чхеидзе, социал-демократ по партийной принадлежности и масон по тайному посвящению Более того, этот политический деятель был членом Верховного Совета Великого Востока народов России, то есть входил в состав «мозгового центра» тогдашнего «политического масонства». Что же касалось Временного комитета, то в нем было, по разным оценкам, от трети до половины масонов, некоторые из которых были посвящены в высшие степени и также входили в состав Верховного Совета отечественного масонства. Мы говорим в первую очередь о кадете Н.В.Некрасове и трудовике А.Ф.Керенском. Последнему из упомянутых деятелей суждено было 24 июля 1917 года встать во главе Временного правительства и привести его вместе со всей страной к октябрьской катастрофе. Начав свой путь на российской земле в 1906 году, на немноголюдных собраниях ложи «Полярная звезда», которые из милости позволял проводить в своем особняке на Английской набережной граф А.А.Орлов-Давыдов, «петербургско-французское» масонство добилось решающих успехов в течение всего одного десятилетия, в конце концов перенеся свою штаб-квартиру в Таврический дворец – средоточие буржуазно-демократической революции и колыбель новых органов государственной власти.

Вторая задача была решена, когда государя принудили не только отречься, но и подписать документ, согласно которому он поручал князю Г.Е.Львову сформировать Временное правительство. Таким образом, страна избежала «вакуума власти», а новое, буржуазно-демократическое правительство получило ее законным путем. До тех пор дело шло в общем успешно, но в решении третьей задачи у Временного правительства возникли значительные сложности. Источники таковых очень многообразны: в исторической литературе называются и возвращение в Россию целого ряда крупных политических фигур леворадикальных убеждений, и нарастание массовых беспорядков, и упорное нежелание правящих кругов пойти на заключение сепаратного мира. Последнему фактору суждено было сыграть едва ли не решающую роль в исторической катастрофе буржуазно-демократического движения в России. Между тем именно здесь прослеживается весьма заметный «масонский след». Действительно, вскоре после победы Февральской революции французские и английские представители стали все настойчивее ставить вопрос о том, готова ли новая Россия выполнить свой союзный долг. В этом контексте, особое значение приобрела и масонская солидарность: в Петербург стали приезжать французские эмиссары, облеченные не только государственными, но и масонскими полномочиями. В первом своем, явном качестве они напоминали нашим государственным деятелям о необходимости выполнения ранее принятых на себя военно-политических обязательств и обещали новые кредиты. Во втором, скрытом облике, они представали перед братьями по ордену, требуя от них соблюдения масонской присяги и верности исторической дружбе с французскими «вольными каменщиками». Кредиты были, действительно, получены, а «масонская клятва» соблюдена – но это уже не смогло остановить новой революции, которая смела с политической карты конструкции и союзы, так долго и тщательно воздвигавшиеся. Французские масоны с огорчением следили за тем, как она разворачивалась – а когда стало ясно, что все потеряно, сделали вывод, что, пройдя через короткое время цветения, «масонская акация» захирела на берегах Невы и была забита сорняками.

Блок

Современники разглядели в тексте «Стихов о Прекрасной Даме», с которыми Блок вошел в русскую литературу, приметы французского средневековья – притом, что конкретные имена «слов и вещей» были намеренно и последовательно устранены из текста знаменитого цикла. Еще через несколько лет, в 1907 году, поэт обратился к любимой эпохе, создав для основанного в Петербурге эстетского «Старинного театра» перевод старофранцузского «Миракля о Теофиле». И, наконец, в 1912 году Блок взялся за написание драмы в стихах «Роза и Крест», которую позже считал одной из вершин своего творчества. Надо сказать, что ни публика, ни коллеги при всем уважении к автору этой оценки в общем не разделяли. Слишком уж далеки были от них волнения и экстазы героев пиэсы, действие которой «…происходит в начале XIII столетия; первое, третье и четвертое – в Лангедоке; второе – в Бретани». Блок отвечал на это, что XIII век был вовсе не безмятежным, в особенности на юге Франции, где в ходе «альбигойских войн» 1209–1229 года было зверски подавлено народное еретическое движение. Не случайно он приурочил действие к 1208 году, поставив героев на границу бездны – то есть, собственно, в то же положение, в каком пребывала и петербургская публика. В объяснительных текстах, написанных для К.С.Станиславского и его сотрудников, задумавших поставить пьесу на сцене Художественного театра, поэт писал: «Первое, что я хочу подчеркнуть, – это то, что „Роза и Крест“ не историческая драма». В дальнейшем изложении он высказывался еще откровеннее, не в полном соответствии с исторической правдой замечая, что помещичий строй по укладу и нравам был в общем один, что в старой Франции, что в современной России, и что разгоравшееся движение альбигойцев было «полукрестьянским, полурабочим». Формальная привязка текста к современным реалиям и проблемам была, таким образом, достигнута, что отнюдь не сделало пьесу доступнее.

Признавая, что как литературная, так и сценическая судьба драмы «Роза и Крест» не оправдали надежд автора, мы должны помнить о том, что она все же была напечатана в 1913 году, и отнюдь не прошла мимо внимания современников. Их интерес к коллизиям драмы в большой степени объяснялся той исключительной славой, которой Блок пользовался в литературных кругах обеих столиц. Сам петербургский поэт принимал во внимание литературную и сценическую судьбу произведений французских символистов, прежде всего Мориса Метерлинка. Мир его драм, написанных в большинстве своем в последнее десятилетие XIX века, настолько близок к блоковскому средневековью, что замки принцессы Мален и графини Изоры могли бы стоять по соседству. Главная мысль драмы «Роза и Крест» была также близка излюбленным темам медитаций Метерлинка. «„Счастье, горе“ – если бы могли на минуту уйти от себя самих и отведать печаль героя, многие ли из нас без сожаления вернулись бы к своему мелкому счастью?» – спрашивал Метерлинк в трактате «Мудрость и Судьба», выпущенном в свет в 1898 году. «Сердцу закон непреложный – Радость-Страданье одно», – отвечал ему Блок, откликаясь с другого конца европейского континента через десятилетие с лишним. Пьесы фламандского драматурга обновили французский символизм, придав ему новые силы. Притом на парижской сцене его драматические произведения шли мало. Пожалуй, лишь постановка «Синей птицы», предпринятая у нас К.С.Станиславским в 1908 году, увенчалась громким успехом. Садясь писать «Розу и Крест» в 1912 году, Блок, скорее всего, принимал во внимание все эти обстоятельства, поскольку любил творчество Метерлинка и хорошо его знал. Соответственно, он мог надеяться на то, что публикации драмы – а пуще всего ее постановке на сцене Художественного театра – суждено было вывести русский символизм из кризиса, о наступлении которого с 1910 года все громче заговорили не только литературные недруги и эпигоны, но и наши ведущие символисты. Речь, таким образом, могла идти о том, чтобы поддержать огнем, принесенным из Франции, священное пламя, которое стало уже затухать на алтарях русского символизма.

В тексте блоковской драмы есть еще один слой, несводимый к идеям и образам литературного символизма. Мы говорим о религиозно-мистических убеждениях, которые одушевляют героев его драмы. По внешности, все они – правоверные католики, сторонники графа Монфора, уже вставшего во главе северофранцузского войска, которое выступило против еретиков. На деле это касается лишь отрицательных или нейтральных персонажей. Все положительные герои тянутся к чему-то другому. Наивный и несчастливый Бертран, в уста которого Блок вложил свои самые заветные мысли, прямо говорит во втором действии: «Я, как ты, не верю в новый поход, / Меч Монфора – не в Божьей руке». Искренняя и страстная Изора тянется всей душой к песне прохожего трубадура, вполне сознавая, что тот зовет ее не в тот рай, которому учит святая церковь: «Мать учила молиться меня, / Но песня твоя – не о том…». Она питает к кресту едва ли не отвращение – во всяком случае, силится запечатать его розой, притом не красной, как это обычно для духовной поэзии, но черной: «Дай страшный твой крест / Черною розой закрыть!..». В том, что речь идет отнюдь не о случайной фантазии исстрадавшейся дамы, нас убеждают слова рыцаря Бертрана, помещенные в начало следующего, четвертого действия. Действие происходит в розовой заросли, вокруг много алых роз, но внимание рыцаря останавливает то, что на груди заснувшего трубадура – неизвестно откуда взявшаяся черная роза, легшая поверх креста. Здесь мы вправе остановиться и сделать вывод, что речь идет о неком малоизвестном, но важном для автора эзотерическом символе, а «Роза и Крест», вынесенные в заглавие драмы – это, собственно, Черная Роза и Крест. Надо сказать, что образы этого уровня не прошли мимо внимания некоторых читателей и критиков. С легкой руки Н.Н.Берберовой, у нас распространилось толкование, согласно которому они намекают на эмблематику «диавологической» ложи «Люцифер», основанной у нас в 1910 году в рамках «нового розенкрейцерства» (сама Берберова без особой аргументации определила ее как мартинистскую). О принадлежности Блока к этой ложе надежных документов пока не найдено. Однакоже относительно ряда поэтов-символистов, некоторые из которых были его близкими друзьями, вроде Андрея Белого, это можно положительно предполагать.

Не располагая пока документами, позволяющими точнее оценить вероятность такого влияния, мы можем обратить внимание на тот общеизвестный факт, что первоначальный импульс к написанию драмы «Роза и Крест» дал известный в то время деятель по имени Михаил Иванович Терещенко. Располагая очень значительным капиталом, он был любителем театра и вообще большим эстетом. На третий день Пасхи 1912 года Терещенко познакомился с Блоком, сразу сошелся с ним и предложил сочинить либретто балета «из жизни средневековых провансальских трубадуров». Блок загорелся идеей и принялся за разработку того круга мыслей, которые в конечном счете вылились в форму драмы «Роза и Крест». Доверяя мнению Михаила Терещенко, поэт встречался с ним едва ли не каждый день и обсуждал мельчайшие детали замысла, разраставшегося на глазах. Между тем молодой капиталист был не только любителем литературы и театра, но и деятельным членом обновленного отечественного масонства французской системы. Связи, завязанные в этих ложах, весьма облегчили ему впоследствии путь к министерскому креслу во Временном правительстве. Трудно предположтить, что в беседах новых друзей никогда не всплывали заветные интуиции французского масонства, через последовательность посвящений во все более высокие градусы которого Терещенко тогда проходил. Роза и Крест с давних времен входили в число таковых. Как видим, через поверхность сцен из средневековой жизни, нашедших себе воплощение в драме «Роза и Крест», просматриваются как отчетливые контуры символистской мистерии, так и менее видные очертания мистерии розенкрейцерской, причем французское влияние в обоих случаях представляется определяющим.

Андрей Белый

Андрей Белый приступил к работе над романом «Петербург» за несколько месяцев до начала 1912 года. Согласно историософии писателя, двенадцатый год каждого столетия был отмечен знаком беды, шла ли речь о смутном времени XVII столетия, или о наполеоновском нашествии 1812 года. Публикация романа началась летом 1913 года, в одном сборнике с блоковской драмой «Роза и Крест» и в предвидении потрясений войны и следующей русской революции. «Французский текст» прослеживается на нескольких уровнях структуры романа. Прежде всего, речь идет об устоявшемся, привычном быте столицы Российской империи, который стал вместе с ней уходить в небытие на глазах первых читателей книги гораздо быстрей, чем они это предполагали. Перевязанные розовой ленточкой бонбоньерки конфет от Баллэ, блонды и «chapeau berg`ere» («шляпка пастушки») от мадам Фарнуа, «th'e complet» («полный чай», то есть чай с сахаром и сливками) поутру – все это касалось таким естественным и привычным жителям и особенно жительницам старого Петербурга, имевшим счастие принадлежать к приличному обществу. В этом отношении со времен Пушкина мало что изменилось. Представители французской «империи мод» и бонтона сохранили свои позиции – и пожалуй, даже расширили их.

Следующий слой текста раскрывает нам философские убеждения главных героев. Весьма важным в этом отношении нам представляется начало Главы третьей, где за обеденным столом в фамильном особняке на набережной Невы сходятся отец и сын, два представителя семьи Аблеуховых. Отец, консерватор и ретроград, ставит вопрос сыну Коленьке, кто написал тот трактат, который тот сейчас изучает. Ответ сына, склоняющегося к социализму и даже терроризму, гласит: «Коген, представитель современного кантианства». – «Позволь – контианства?» – «Нет, кантианства, папаша…» – «Канта Конт опроверг?» – «Но Конт ненаучен…» …….. – «Не знаю, не знаю, дружок; в наше время считали не так…». Как видим, идейное противостояние двух поколений – отца, одного из последних столпов «петербургской империи» и сына, мечтающего о ее разрушении – выражено в оппозиции двух философов, немца и француза, Канта и Конта. Их противопоставление представлялось автору настолько важным для построения архитектоники романа, что весь этот раздел получил заголовок «Конт – Конт – Конт!».

Сейчас Огюста Конта никто не читает, тем более мало кто стал бы его сопоставлять с великим Иммануилом Кантом. Между тем, было время, когда Конт был у нас более чем влиятелен. Если перечислять лишь влияния, приоритетные для развития отечественной философской мысли, то сперва, в XVIII веке, тон у нас задавало французское Просвещение. В первой половине XIX столетия пришел черед «философской интоксикации» идеями немецких философов – Шеллинга, потом Гегеля. Во второй половине XIX века, пришло время всеобщего увлечения идеями Конта, а также его последователей – таких, как Милль и Спенсер. Учение Конта, изложенное им прежде всего в трактате «Курс позитивной философии», впервые изданном в 1830 году, по крайней мере в двух отношениях развивало любимые мысли французских просветителей. Автор решительно отрицал всякую метафизику и считал человека не более, чем звеном в развитии природы. Как следствие, биология становилась «царицей наук», а методы ее предполагалось желательным и возможным распространить на изучение внутренней организации и истории общества и государства. Позитивизм Конта привлек внимание ведущих умов в лагере либеральной буржуазии. После начала «великих реформ» на повестку дня у нас встала выработка разных проектов преобразования общества и государства, оценка их сравнительной эффективности, ближайших и более отдаленных последствий. Между тем, позитивизм придавал большое значение применению научного метода для построения оптимальных моделей общественной организации, соответствуя в этом отношении «духу времени». Предлагая, таким образом, взяться за проведение широких преобразований в интересах всего общества, Конт полагал все же, что разумный прогресс может быть обеспечен лишь при сохранении строгого порядка и к топору ни в коем случае не призывал. Именно это линия должна была особенно привлекать внимание сенатора Аблеухова, хранившего верность идеалам молодости, которая пришлась на «золотые шестидесятые» годы.

Поделиться с друзьями: