Метели ложатся у ног
Шрифт:
— Бе-едная куропатка! Съест ведь он её! Съест! — крикнул кто-то, и все сидящие в чуме увидели, что Делюк с гортанным криком вылетел через макодан белым ястребом, чтобы, конечно же, догнать и распотрошить куропатку. А Делюк на самом деле вышел через полог и спокойно направился к своей нарте. Он шел и с улыбкой смотрел на Няруя, который со всех ног бежал к своему чуму, то и дело оглядываясь назад.
Люди из чума Сядэя Назара выходили молча, пряча глаза, и шли к себе. Жуткая сцена превращения Няруя в куропатку и Делюка в ястреба заставила пастухов задуматься, в души их она заронила зерна недоверия и к Нярую, и к самому хозяину стойбища, потому что они поняли, что их шаман, на которого полагались во всем, оказался вовсе не тем, кому надо верить и сердцем и душой, ибо есть ещё на их земле шаман более могущественный и он, этот шаман, — Делюк. Они знали, что при встрече двух шаманов в тундре — так бывало всегда — более сильный шаман по мере своих возможностей старается как можно злее высмеять и унизить принародно своего слабого противника, чтобы утвердить себя и свою власть. Так это случилось теперь и в чуме Сядэя Назара.
…Тундра летела под полозья нарты. Пять оленей березовой масти в упряжке Делюка жадно вдыхали прохладу вечернего воздуха.
Давно уже плескалась ночь, а Делюк не мог уснуть. Лишь закрывал глаза, и перед ним, словно наяву, снова появлялся Няруй с огромным пензером в руках, лукошком с волчьими зубами и семью хитрыми ножами на очищенной от золы кромке железного листа — тюмю. Видел он сосредоточенные лица застывших на месте пастухов, переполнивших чум до основания шестов, и самодовольных Сядэя Назара, Туси и Ячи, важно откинувшихся на высокие пуховые подушки.
Делюк с трудом открыл отяжеленные дремой веки. Это отдалось резкой болью в мозгу, и ему показалось, что вместе с веками у него будто бы приоткрылась крышка черепа. Видения исчезли. Он повернулся на другой бок и, стараясь ни о чём не думать, решил все-таки уснуть. Вот он замер, выбрав удобную позу, медленно закрыл глаза и… снова оказался в чуме Сядэя Назара. Теперь он видел, как Няруй, подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, ударял легонько по пензеру и пел. Делюк видел расширенные зрачки пастухов, которые, казалось, смотрели не на шамана, а на него самого, в самую глубь его души. От этого Делкжу стало отвратительно, зубы и пальцы его рук сжались, потому что он видел, как Няруй нагло и бессовестно обманывает всех. Больше всего ему не понравилась песня, которая по тону и ритмике напоминала куропачье тарахтение, хотя цвет, вес и сила слова были налицо. Куропачье тарахтенье… «Так вот оно что!» — обрадованно подумал Делюк, напряг до предела волю и, пристально глядя на прыгающую в такт песне голову Няруя, приказал мысленно: «Куропаткой!.. Закричи куропаткой! И… куропаткой улетай! Куропаткой!!!» Он мысленно повторил это трижды, и криком: «Ка-аб, ка-а-аб!» песня шамана оборвалась. Растерянный Няруй огляделся вокруг, увидел перед собой прожигающие насквозь глаза Делюка и, против своей воли, огласил притихший чум куропачьей тирадой:
— Каб! Каб! Каб-бэв! Лак-хы-ы-ы!..
— Так тебе! Так тебе и надо, поганый! — вслух вырвалось у Делюка, глаза открылись. Он поднял испуганно голову, огляделся: мать, бабушка и братья спали. Больно давила на уши тишина.
Делюк лег на спину и открытыми широко глазами уставился в дыру макодана. Дыра макодана — большое отверстие для выхода дыма, — была бледно-желтой и в ней, переливаясь, вспыхивали густо маленькие, как песчинки, звезды. Делюк понял, что над чумом пролег Млечный путь, и потому небо видится желтоватым, но мысли снова вернули его в чум Сядэя Назара. И он задумался: «Ну и нахал он, этот Няруй! Невежда! Лгун! И как это ему верят люди? Честные люди! Надо же придумать такое: ножи! Кремневые рукоятки к ножам? Ло-овко придумано! А волчьи зубы? Для чего? Для устрашения, конечно. Для нагнетания страхов. Словом, всяк по-своему живет, как умеет. Везде люди живут. Одни вот ловят песца, другие на дикарей ходят… Рыба… птица — всего хватает. Мало ли как можно жить! Настоящий человек всегда найдет свой путь в жизни. Честный путь. Но враньем, обманом жить?! Не дело! А богачи? Многооленщики? Вот эти сядэи назары, туси, ячи и сотни других, как они?! Разве они лучше Няруя?! Да и няруев-то всяких не перечесть. Не десятки, а сотни их. Сотни! Все они живут только обманом. Враньем!
Няруй… Разве просто так он придумал эти волчьи зубы и ножи? Нет! Не просто! Вся его ложь станет потом оленями, песцами, лисами… Нет, не Сядэй Назар, не Туси, не Ячи отдадут ему всё это, а те, кто, дрожа от страха, заполнили чум — горбатые, кривые и хромые от побоев хозяина пастухи, которым за год работы Сядэй Назар дает только два-три оленя. А что эти два-три оленя? Год-то длинный. Работник одним воздухом жить не будет. Надо что-то и в рот положить. И причем каждый день. Хорошо, если он один. А если семья? Старики, ребятишки? Всем что-то надо в рот положить. И одеться. Есть, конечно, в тундре дикие олени, лоси, зайцы, куропатки, летом много рыбы, птицы. Но их тоже надо взять, на это время нужно, а руки работника всегда чем-то заняты на стойбище — хозяйские сани, нюки, постромки в порядке должны быть. Вот и убежали эти два-три олешка в котел. Так из года в год, пока пастух на тропах хозяйских оленей ноги не протянет. Голодная, холодная и соленая эта жизнь. Вот и живи, человек, в работниках, пока у тебя не вытянут жилы, не выжмут пот, не выпьют кровь. Грустно! Грустна эта жизнь, когда и в рот всё из-под палки идет. И чем ты провинился, бедняк? Чем?!»
Как воды равнинной реки, текли и текли, меняя бег, мысли Делюка. Перед его взором то оживала во всей своей широте большая тундра с колокольчиками чумов под огромным бездонным небом, то снова он оказывался в тесноте переполненного людьми чума Сядэя Назара и с болью в сердце видел притупленные горем и тяжелыми думами глаза пастухов. Некоторых из них он узнал сразу, как только те вошли в чум. И не мог не узнать, потому что перед ним, как живой, возник белый менурэй…
— Белый менурэй! — шепнул Делюк одними губами, и у него защемило сердце. «Сам. Сам я виноват тоже!.. — подумал он, и тут же его будто осенило: — Нет! Перед ними, перед этими пастухами, нет у меня вины. Я не виноват перед ними. А вот перед Сядэем Назаром — другое дело. Грешен я перед ним. Грешен. По совести грешен. Он мне ничего плохого не сделал. Напротив — он мне за отца, за его доброту, честность даже оленей дал. Но и на нем, на Сядэе Назаре, гора грехов. Грехов перед людьми, которые гнут на него спину в дожди и холод, в пургу и туманы. А значит, и Сядэй Назар вор, но вор, которого не поймаешь за руку. Умный вор. Ворует он у своих пастухов силы, ворует дни и годы, которыми живут. А человек раз живет. Выходит, ворует он у них жизнь, счастье. Человеческое счастье ворует!..»
Делюк думал, мысли его текли, то ускоряя, то замедляя бег. «Люди… Все они живут на земле, под одним небом, но почему так устроена жизнь, что люди такие все разные? Почему у одних сотни, тысячи оленей, всё у них есть, всё они могут, а у других… ветер лишь, сон в упряжке! Бестелесный сон! Он приходит и уходит без следа. Но не все, конечно, безропотны. Вот тот же Сэхэро Егор. Но он один. Бедняга! Куда бы ты ушел от трех точеных копий, которые, быть может, вонзились бы уже в твое сердце? Куда? Быть бы тебе уже или частью сырой земли, или… в лучшем случае был бы ты сейчас, как собачка на привязи, на стойбище Туси… И всё же я хочу тебя понять. Понять твои мысли и дела. Земля ли тесна? Или… мало у тебя оленей? Под покровом осенних ночей, в туманы и в пургу тысячи их угнал ты. Где они? Где эти олени?»
Думы Делюка текли и текли. Текла и ночь. Только ещё встающий на твердые ноги и живущий в отрыве от людей Делюк многого в жизни не знал и не понимал. Но как только перед его мысленным взором вновь и вновь возникали самодовольные, надменные, сытые сядэи назары, туси, ячи, хитрые и льстивые няруи, кривые, горбатые, подавленные нуждой пастухи с полными горя глазами, красноватыми от усталости и недосыпания, душа его закипала, и снова роились в голове тысячи «почему?»
Делюк всё думал. А потом густая предутренняя темень неслышно сомкнулась над его головой, и он погрузился в сон, точно провалился в темную, беспросветную бездну…
Делюк проснулся от громкого лая собак. Не открывая глаз, он сначала слушал лежа, старался понять голоса своих четвероногих друзей и помощников. Псы явно что-то видели: они лаяли дружно и отрывисто. Донесся до слуха треск суставов оленьих ног, а вскоре он услышал звон железных колец на постромках. Собаки залаяли заливисто и угрожающе, но тут же смолкли. Стало так тихо, что Делюк словно повис в безмолвной темной пустоте. Открывая медленно глаза, он оторвал от подушки голову и сел. Отяжеленный сном мозг отозвался резкой ноющей болью, а в расплывчатом свете перед глазами, как на поверхности жидкой, маложирной ухи, плавали маленькие бледно-синие и розоватые звездочки.
Делюк взглянул на макодан и по солнечным лучам, упиравшимся косо в верхнюю четверть нюка, понял, что долго спал: солнце давно прошло полдень.
— В чуме он. Спит, — донесся с улицы голос матери.
Делюк только сейчас понял, что в чуме он один, а потому надел быстро малицу, натянул на ноги пимы и собрался уже выйти на улицу, но распахнулся полог, и в чум ввалился человек в суконном совике.
— Ани-н-дорова! [50] — сказал он, часто мигая, чтобы глаза скорее привыкли к сумеречности чума. — Есть ли в чуме кто живой?
50
Ани-н-дорова! — Снова здорово! Здравствуй!
Делюк узнал в нем Сэхэро Егора.
— Дорова! — сказал он. — Какие ветры в тундре ходят?
— Разные, — отозвался Сэхэро Егор, пожимая руку Делюку. — И тебя они не обходят стороной.
— Хорошо, если ветры мимо моего чума не ходят, — улыбнулся Делюк, показывая кивком на пелейко. — Садись да рассказывай, о чем земля говорит.
— Земля, она на то и земля, чтобы слухами полниться. Всякое она говорит, — садясь на коврик из ивовых прутьев, сказал Сэхэро Егор, помолчал, подумал о чем-то и добавил: — Но не всё, о чем говорит земля, на ум приходит сразу. Не всё идет на ум…