Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сейчас дворец был разбит.

Разбит был и весь город.

Чесноков и Лапицкий шли по выщербленному тротуару, обходя груды не убранных еще глыб сцементированных кирпичей, переступая выбоины и рытвины на дороге, опасливо минуя провисшие, казалось, готовые рухнуть в любую минуту балконы домов. Весенние лужи пересохли, и в носу щекотало от невидимой, носимой слабым ветром кирпичной пыли, смешанной с пылью дорожной и с пылью золы, ощутимо пахнущей пепелищем.

Улица была безлюдна, и от этого безглазые дома, обугленные стены просматриваемых насквозь каркасов зданий, сломанные и опаленные деревья выглядели угрюмыми и устрашающими. Эти кирпичные скелеты, убегающие по обеим сторонам в даль улицы, казались двумя рядами колючей заградительной проволоки, образующей длинный коридор. Весь же город походил на разоренное и покинутое птицами гнездо, остатки которого беспорядочно торчат то стебельком сухой травы, то сучком, то изогнутым перышком, когда-то теплым, бархатно-нежным, невесомым, теперь же — отяжелевшим от слипшейся грязи, сырым и уродливым.

Но город жил. Где-то за углом ворчала машина, слабо доносились голоса людей, клубился дым из трубы хлебозавода, слышалось мяуканье одичавшей кошки, полуобгорелые деревья зеленели то одним боком, то верхушкой, то чудом ожившей веточкой, из-под камней, из пробоин асфальта тянулась к солнечному свету трава, и не было такой силы, не было такого огня, который бы смог испепелить ее навечно, не дав возродиться. Изрытая бомбами, изрезанная саперными лопатами, прижатая каменными громадами домов, окованная булыжником и асфальтом, земля продолжала жить, поить своими соками растения, вселять веру в людей.

— Опустел город, — проговорил Лапицкий. — Людей совсем нет.

— Въезд ограничен, — ответил Чесноков и, заметив вопрос в глазах учителя, уточнил: — Кормить нечем, жить негде. Принимают только трудоспособных. Надо восстанавливать заводы в первую очередь. Война-то еще не окончена.

— Не окончена, — как эхо, отозвался учитель, припадая на свою культю.

С центральной улицы свернули в боковушку и очутились как на острове в весенний паводок. Пять-шесть уцелевших домиков утопали в зелени и после вида растерзанного города казались сказочным уголком.

Чесноков заранее знал, что такой контраст удивит учителя. Просто не может не удивить. Он и сам, привыкший к этой картине, часто останавливался, свернув на Вишневую, и всякий раз задавал вопрос: «Чем же ты отличился перед судьбой, Чесноков? Почему тебе так везет?» — и его охватывала смутная тревога. Он понимал, что всю жизнь везти не может, когда-никогда покарает судьба и чем ему живется легче сейчас, тем тяжелее будет после.

Лапицкий остановился от неожиданности и стал озираться.

— Повезло, Тимофей Антипович, — улыбнулся Чесноков. — Везучий я, просто страшно за такое везение. Ну, проходите в мою хибару. — И он открыл перед учителем калитку.

Жена Чеснокова Зинаида Дмитриевна встретила гостя радушной улыбкой и после приветствий и нескольких необходимых в таких случаях слов заторопилась в кухню, а Чесноков провел Лапицкого в зал и, усадив на диван, без лишних предисловий повел разговор о жизни в оккупации.

— Вы, Тимофей Антипович, о себе, о своих связях — это более достоверно.

Лапицкий подробно рассказывал о работе в детдоме, нужной и для деревни, и для отряда, о связи с Маковским, с Любой и об их гибели, о действиях и лесной жизни партизан, а Чесноков слушал и время от времени задавал себе вопрос: «Зачем я все это выспрашиваю?» Он видел в своем любопытстве что-то грязное, нехорошее, но чувствовал: надо, жизненно необходимо, и подавлял в себе просыпающийся стыд, неуместный сейчас, как ему казалось, по-детски наивный.

«Учись жить, Илья! — твердил ему с детства отец, бывший чиновник земской управы, а после революции — счетовод товарной конторы при железной дороге. — Человек — тварь злая, завистливая, ехидная, и человек же — высшее творение природы, одаренное гением разума, состраданием к себе подобным. Пойми два эти конца и умей пользоваться ими. Думай, Илья, думай и живи головой — не сердцем. Сердце — враг твой, разум — благодетель». Чесноков посмеивался над покойным родителем своим, потому что понял другое: человек просто слаб, даже самый сильный — слаб. И злость — его слабость, и доброта — слабость, важно понять, что в ком есть. Неуязвимых же не бывает. Но Чесноков понимал, что и он, как все остальные, уязвим. Отца же своего не любил в детстве за скрупулезность и фанатичный педантизм, в зрелом возрасте — за потаенную злобу ко всем окружающим: к сильным — злобу завистливую, к слабым — презрительную. А люди ведь заслуживают жалости и снисхождения к себе так же, как и он, Илья Казимирович Чесноков. И если он сделал кому-то недоброе, то исключительно по необходимости, чтобы отвести это недоброе от себя, и всегда жалел того человека, кому вынужден был причинять неприятности.

И сейчас Чеснокову было немного жалко Лапицкого за то, что обманывает его, использует в своих целях. Но жалость — жалостью, а необходимость — необходимостью. Эти два понятия он разграничивал четко и действовал сообразно своему пониманию жизни.

Зинаида Дмитриевна сновала между кухней и залом, хлопотала у стола и, как показалось Чеснокову, слишком усердствовала: выставила перед гостем все свои не по времени богатые запасы. Это ему не понравилось — не из скупости — единственно из обостренного, подсознательного чувства самосохранения. Жена старается угодить гостю, показать свое хлебосольство, и ничего плохого в том нет, однако зачем давать Лапицкому повод для размышлений: откуда в голодном городе такая еда? Во всяком случае, колбасу и тушенку могла бы не подавать.

Он извинился перед учителем и вышел на кухню.

— Зинуля, зачем такой стол? Неудобно.

Жена поглядела удивленно и пожала плечами:

— Не понимаю. Я хотела как лучше. Неудобно будет, если не угостим.

— Вечно ты чего-то не понимаешь! — проворчал он. — Ты прикинула, что он может подумать? В голодное-то время…

— Да что мы, украли? — чистосердечно удивилась жена. — Чем богаты…

— Ай! — отмахнулся Чесноков с досадой — бабе разве втолкуешь? — и вернулся к Лапицкому.

— Ну, Тимофей Антипович, сейчас мы гульнем, — уже весело, потирая руки и заговорщицки подмигивая учителю. — Зинуля, мы на старте! Ждем… Значит, все погибли, Тимофей Антипович? Все, кто знал о вашей настоящей работе?

— Я этого не сказал, — возразил Лапицкий. — Савелий жив, отец, сестра.

— Ах да, Савелий. Это муж вашей сестры? Где он, на фронте? Вот с кем поговорить! Так сказать, с живым партизаном. Знаете, я убежден, что партизанское движение и подполье оценят по заслугам. Сейчас мы еще до конца не осознаем их значения. Это и понятно, нужна дистанция времени.

Жена закончила свои дела на кухне, и они сели за стол. Чеснокова потянуло на откровенность. В разумных пределах, конечно. До конца он не был откровенным никогда и ни с кем, даже с самим собой, считая такую откровенность непростительной слабостью. Человек только потому и человек, думалось Чеснокову, только тем и силен, что умеет скрывать свои слабости.

— Понимаете, Тимофей Антипович, — рассуждал он, — никак не могу избавиться от чувства своей неполноценности и какой-то вины. Нет, нет, я осознаю, что мы необходимы именно здесь, делаем свое дело, большое, нужное дело, и все же… Когда представлю, что где-то люди стоят лицом к лицу со смертью, моя нужность отходит на задний план. Это не самоуничижение — так оно и есть. Мы отдаем силы, здоровье — все что угодно, только не жизнь. Жизнь мы оставляем себе, самое последнее, самое ценное для нас. А они и это последнее отдают. Какое еще дело может сравниться с их делом? Нету его! В общем-то геройского во мне мало, трусишка изрядный, но я просился на фронт. Несколько раз просился. Без толку, не отпускают.

Чесноков не врал, он действительно просился на фронт, понимая, что должен, обязан это сделать. Но всякий раз ему отказывали, и он испытывал облегчение после отказа. Старался скрыть это чувство облегчения, убеждал самого себя и окружающих в том, что могут принять заявление и отправить на фронт, хотя всякий же раз глубоко в сознании, отдаленно, смутно, но, как правило, наверняка, знал, что не отпустят. Так и получалось. Был ли он виноват в том, что чувство самосохранения в нем сильнее чувства долга? Просто хотелось жить. Такова натура, такова природа его, а против природы, по твердому убеждению Чеснокова, человек бессилен.

Поделиться с друзьями: