Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Между «ежами» и «лисами». Заметки об историках

Уваров Павел

Шрифт:

Исторической реальности, которую ученому только надлежит старательно описать, в готовом виде не существует. История не наука, и она никогда не сможет ею стать, если только не перестанет быть самой собой, – писал в начале 70-х годов историк-антиковед Поль Вейн, соединяя аргументы «критической философии истории» Реймона Арона с аргументами, заимствованными у Мишеля Фуко. Удел истории – не знание, претендующее на научность, а повествование и рассказ, удовлетворяющий любознательность. Историки должны налаживать междисциплинарные связи не с социологами, а с философами, задаваясь вопросами об эпистемологических основаниях своих теоретических практик 61 . Все чаще говорили, что историки слишком увлеклись описанием структур, забыв об изначальной функции истории – рассказе о событиях 62 , и даже – что история больше похожа на искусство (впрочем, это не мешало историкам громко возмущаться тем, как плохо финансируется наука).

61

См.: Veyne P. Comment on 'ecrit l’histoire. Essai d’'epist'emologie. Paris, 1971; русский перевод: Вен П. Как пишут историю. М., 2003.

62

Как показал Поль Рикёр, сам Бродель тоже не был чужд истории-рассказу – только он рассказывал биографию не человека, а Средиземного моря.

Становилось модным утверждать, что историческая реальность не воссоздается историком, а конструируется им; причем это конструирование, как убеждали французов заокеанские адепты «лингвистического поворота», осуществляется посредством языка. Возвращались те формы, которые макросоциальная история, казалось бы, навсегда отвергла: «рассказ» вместо «количественного анализа структур», «субъективность» вместо «объективности», «событие» вместо «истории большой длительности».

Конечно, большинство историков продолжало работать по-старому, опираясь на источники по рецептам Ланглуа и Сеньобоса или заполняя статистические таблицы, как учил Лабрусс, и лишь изредка устремляя взор в заоблачные высоты эпистемологических споров. Но поскольку «ситуация в верхах» делалась все менее понятной, они только пожимали плечами, не без основания полагая, что гремящие там громы к ним не относятся. Впрочем, научная ситуация зримо изменилась: «время сомнений», как называют теперь рубеж 1980—90-х годов, поставило перед сообществом историков целый ряд проблем. Сейчас, спустя два десятилетия, можно сказать, что эти проблемы так или иначе были решены.

Сами «Анналы», подвергшиеся небывалой критике, во многом изменились. Новые, «четвертые “Анналы”» успешно маневрировали. От наследия Лабрусса было решено избавиться как от балласта: в 1992 году журнал отказался от «лабруссовского» подзаголовка, и историки 1950—60-х годов были обвинены в тяжком грехе «реификации абстрактных категорий» – в том, что они приписывали реальное существование «классам», «социальным группам» и иным общностям, представлявшим собой лишь технические понятия, существующие в сознании ученых. На страницах «Анналов», ставших скорее площадкой для экспериментов, чем провозвестником нового направления, теперь выдвигались и обсуждались самые разные исследовательские программы: «прагматический поворот» Бернара Лепти; микроистория, достоинства и недостатки которой внимательно анализировал Жак Ревель; «культурная история социального» (histoire culturelle du social) 63 Роже Шартье и др.

63

Моей статье выпала большая честь, ее редактировал Марк Гринберг, утонченный филолог. Никогда с моим текстом не работали столь добросовестно. Но Марк никак не мог согласиться с тем, что histoire culturelle du social невозможно перевести на русский язык простым употреблением родительного падежа, и настаивал на варианте «культурная история социальной сферы» (и, соответственно, – «новая история политической сферы», «социальная история политической сферы»). Доверяя чувству языка, свойственному поэту-переводчику, я согласился. Однако десять лет спустя то, что считалось сленгом франкофонных гуманитариев, стало уже привычным для всех. И мне кажется, что такими понятиями, как «культурная история социального», «социальная история политического», никого не удивишь. В конце концов, я помню времена, когда применение множественного числа к словам: «практики», «дискурсы» или «идентичности» – считалось недопустимым галлицизмом. А теперь без этого и фразы не выстроить.

Политическая история, даже не включенная в словарь «Новая история» (1978), менее чем через десять лет вновь оказалась в центре внимания. Правда, теперь зачастую имелась в виду обновленная политическая история, многому научившаяся и у структурного анализа, и у антропологии; да и называлась она по-новому: «новая история политического» (nouvelle histoire du politique), «социальная история политического» (histoire sociale du politique), «история политической культуры» и пр. Возрос также интерес к тому, что по французским меркам считалось «сиюминутной историей», «историей настоящего времени» 64 , – отсюда освоение непривычной для французов «устной истории».

64

Напомню, что во французских университетах «новая история» охватывает период с 1500 по 1789 год (в некоторых, наиболее новаторских, ее границы раздвинуты до 1815 года), история «современная» распространяется на XIX век и доходит до Второй мировой войны. Последующим периодом занимаются историки международных отношений. Но теперь появляется особая специализация: «история настоящего времени» (Histoire des temps pr'esents).

Самой существенной новацией стало осознание историками важности проблемы исторической памяти. Конечно, с феноменом памяти историк сталкивался всегда. Но прежде его интересовало главным образом то, насколько хорошо автор исторической хроники или мемуаров запомнил события. Историк делал необходимую поправку на ошибки памяти, на непредумышленную забывчивость, а затем работал уже не с памятью, а с пресловутым «историческим фактом» как таковым. Теперь же память о событии оказалась для историка не менее, а подчас и более интересной, чем само событие.

Еще в первой половине XX века Морис Хальбвакс увидел в коллективной памяти элемент, конституирующий идентичность социальной, профессиональной или любой другой (например, этнической) группы. Начиная с 1970-х годов память различных групп все больше требовала внимания общества: каждая из этих групп предлагала рассмотреть, наконец, и ту версию истории, которую считала достоверной она. Причин такого оживления было множество. Наверное, самая главная – стремительное изменение демографического ландшафта (еще в 50-е годы XX века большинство населения составляли крестьяне, а уже в 70-е их насчитывалось не более пяти процентов). Пьер Нора настаивает на решающем значении нефтяного кризиса середины 1970-х годов 65 . Думаю, можно говорить и о более общих причинах: новом этапе глобализационных процессов, возникновении постиндустриального или информационного общества и т. п. Так или иначе, эти перемены могли привести к утрате традиционных форм передачи и сохранения памяти, а следовательно, и национальной идентичности. Не случайно Фернан Бродель в последние годы своей жизни (он умер в 1985 году) работал над трудом, посвященным вопросу о французской идентичности, о том, «что такое Франция» 66 .

65

«Война Судного дня» и последовавшее за ней нефтяное эмбарго, наложенное странами ОПЕК на Западный блок, привели к галопирующему росту цен на нефть и к первому за послевоенный период серьезному спаду экономики. Становилось ясно, что вера в безостановочный прогресс экономического и социального развития уходит в прошлое. В связи с этим менялось и восприятие истории.

66

Braudel F. L’Identit'e de la France (3 vol.). Paris: Arthaud, 1986 (рус. пер.: Бpодель Ф. Что такое Фpанция? М., 1994—1997. Т. 1—3).

«Франция – это память». Так ответил на вопрос, поставленный Броделем, Пьер Нора, выступивший инициатором масштабного и одного из самых успешных исторических проектов последнего времени – семитомного издания «Места памяти» (1984—1992) 67 . К его реализации было привлечено около ста историков. Уже одним этим проект был сопоставим с «Большим Лависсом» столетней давности. Пьер Нора ставил целью своего проекта вернуть память под контроль историков в условиях, когда прошлое становится непредсказуемым (заметим, что «страной с непредсказуемым прошлым» называют не только Россию) и слишком зависящим от императивов настоящего. Разделы труда удивляли своим разнообразием: «Триколор», «Эйфелева башня», «Марсельеза», «Пруст», «Жанна д’Арк», «Солдат Шовен» (имя которого дало термин «шовинизм»). В ходе работы менялась структура издания, менялся и его характер. Первые тома «Мест памяти» составлялись в разгар «эпохи сомнений» – тогда они мыслились как работа по деконструкции отживших стереотипов национального мифа путем раскрытия механизмов их конструирования и функционирования 68 . Издание действительно эпатировало публику, воспитанную на этом мифе. Неожиданным было, например, что Орлеанская дева столь же служила разъединению нации, сколь и ее консолидации. Жанна оказалась разной – и топографически, и политически. Во-первых, о Жанне д’Арк помнили в разных местах разное – в Домреми, Руане, Орлеане, Париже. Во-вторых, была Жанна – кумир роялистов и ультракатоликов, спасительница короля; но была и республиканская, народная Жанна. Была Жанна, почитаемая во время войны солдатами вермахта как борец с ненавистными англичанами (к тому же родившаяся в Лотарингии, фактически на территории Германской империи), но была и Жанна, чье имя носили отряды Сопротивления…

67

На русском языке издано нечто вроде антологии, включающей отдельные статьи из этого коллективного труда. См.: Нора П. Франция-память. СПб., 1999. (Ср. обоснование другого варианта перевода названия капитального труда Нора – «Памятные места» – в примечании к реферату книги Ф. Артога, опубликованному в №5(20) журнала «Отечественные записки» за 2004 год). – Примеч. ред. журнала «Отечественные записки».)

68

Смею высказать предположение, что в настоящее время этот этап в основном пройден. Из номеров «Анналов» последних нескольких лет почти исчезли «теоретические» статьи, которые предлагали бы какой-нибудь очередной «поворот». Историки пришли к осторожному консенсусу по вопросу об объективности истории. Работа по постоянному пересмотру «национального исторического мифа» стала уже привычной и выставляемой на обозрение самых широких кругов читателей. Не то чтобы кризис закончился – к нему привыкли.

Проливает ли это исследование свет на реальную Жанну? Нет, конечно. Это скорее история символических значений образа Жанны, история множащихся способов его использования. То же можно сказать и о других «местах памяти», рассмотренных в издании Нора, – Пантеоне, Версале, «триколоре»… Отсюда черты своеобразного «анти-Лабрусса», которые приобрело это издание. Однако его вполне справедливо характеризовали и как «нео-Лабрусс», ведь в нем историкам вновь, как и сто лет назад, – правда, в существенно изменившихся условиях – было предложено включиться в поиск национальной идентичности.

Поиск этот был неразрывно связан с осмыслением феномена памяти, которая живет по своим законам и, по сути, враждебна истории. Память менее всего озабочена выявлением объективной истины, подкрепленной источниками, и в любой момент готова подмять под себя историю, «меморизировать» ее (думаю, историографические процессы на постсоветском пространстве хорошо иллюстрируют этот тезис). Но и научная история, подвергающая прошлое беспощадному критическому анализу, убивает память. Чтобы разрешить эту коллизию, историк должен работать как профессионал, прослеживая процессы, происходящие с памятью, осторожно модифицируя ее в соответствии с данными науки, и тем самым трудиться над уточнением национальной идентичности, сообразуя ее описание с изменившимися условиями 69 .

69

Историк берет на себя функции «распорядителя национальной памяти». А способы его воздействия на память общества многообразны: от преподавания, изменения школьных программ и популяризации научных исследований (отдельного внимания заслуживает успех популярного французского журнала «L’Histoire», с 1978 года неуклонно наращивающего тиражи) до различного рода исторических праздников и коммемораций, использования медийных средств и выступления как эксперта на судебных процессах. Но главное не в этом. Кошмар взаимного разрушения памяти и истории может перестать восприниматься как кошмар. Те или иные формы давления существовали и будут существовать, но если ты отдаешь себе отчет в их существовании, то это уже важный шаг в сторону свободы. Важно также, что сами историки в большинстве своем не только осознали сложность взаимодействия памяти и истории, но и пытаются приучить к этому общественность. Примером может служить совсем новая книга: 1515 et les grandes dates de l’histoire de France revisit'ees par les grands historiens d’aujourd’hui / Sous la dir. d’Alain Corbin. Paris: Seuil, 2005. Она построена на основе списка памятных дат французского национального мифа: воспроизводится картинка из школьного учебника начала XX века и краткое резюме из того же учебника, а следом дается комментарий современного историка, показывающего, как сегодня наука трактует это событие.

Слово, которое чрезвычайно широко употребляется в современной Франции, но не так легко поддается переводу на русский, – patrimoine. Первое его значение в словарях французского языка – «семейное имущество, унаследованное от предков», далее следует «вотчина» и только под конец – «национальное культурное достояние». Но уже в начале 1990-х годов последнее значение явно стало наиболее употребительным. В нашем представлении слова «Национальное культурное достояние. Охраняется государством» неотделимы от образа какого-то обветшалого здания с прибитой к фасаду табличкой. У французов такая ассоциация тоже возникает (правда, здание почище и доска поновее), но ею дело не ограничивается. Для них patrimoine прежде всего означает общее достояние, которое объединяет французов, делает их общностью; иначе говоря – субстрат национальной идентичности.

Эта идея прижилась и в последние десять лет находит все более ясное выражение в школьных учебниках: именно она призвана сообщить лицеистам чувство принадлежности к единому целому, наследуемому всей нацией (этим, кстати, прежде всего объясняется нежелание французского правительства допускать в школьные классы барышень в хиджабах). Согласно министерским предписаниям, преподавание истории должно приобщать ученика к национальному наследию и культуре, формируя у него осознанную память, которая даст ему возможность самоидентификации. Наверное, не так уж и плохо, если мысль о владении богатым и уникальным культурным наследием несколько потеснит мысль о принадлежности к нации, которой уготована великая историческая миссия. Во всяком случае, окружающим спокойнее.

Поделиться с друзьями: