Между людьми
Шрифт:
– Родила!
– вскричал он, покачнулся, но уперся об стену.
– Уйди, лампу прольешь.
Ребенок ревел.
Через полчаса в лачуге раздавался мужской храп на разные лады, только два ребенка, Катерины и Маланьи, ревели попеременке или вместе, и под их музыку я скоро заснул.
На другой день я проснулся тоже с криком детей. Гаврилы и Степана в лачуге не было; Маланья Павловна тоже пошла куда-то с кофейником, уложив предварительно ребенка на пол; остальные дети, мальчик лет трех и девочка пяти, играли, ползая по черно-грязному полу; Катерина полусидела и качала ребенка, который ревел. Пришли Гаврила и Степан.
– Опять нализался!
– сказала Катерина.
– Молчи! не твое дело!
– А где Маланья?
– спросил Катерину Степан.
– За кипятком ушла на кофей.
– Я ей этот кофей вышибу. Эк, выдумала!
– И он, выкурив трубку табаку, принялся шить фуражку, а Гаврила сел за сапог.
– Шустрой этот Колоколов Мишка, в одно ухо влезет, в другое вылезет.
– Ну, не такие еще штуки делают. Смотри, какие дела делал Васька Ивашов; посадили ведь, судили, а потом и выпустили.
– Людям счастье.
– А нам вдвое!
– И Степан Иваныч стал насвистывать: "За рекой, под горой"…
– Гаврила, дай-ка, где-то ровно тряпичка была, - сказала ему Катерина.
– Где?
– Не знаю.
Гаврила стал искать тряпичку в узле под подушкой Катерины и, дав ей тряпичку, стал ласкать ребенка.
– Сын?
– Нет, дочь.
– Ну, в воспитательный!
– Что ты, побойся бога!
– Ну уж, нет. Кормить я тебя не стану. Эдак ты от ремесла отойдешь.
Пришла Маланья с кофейником в одной руке, в другой несла фунт черного хлеба и четверть белого.
– Для кого это ты белый-то хлеб взяла?
– спросил ее муж.
– Поди-кось, ребятам-то голодом быть?
Маланья стала пить кофей; к ней присоединился и Степан с ребятами.
– Мне бы, Маланьюшка, кофейку, - проговорила Катерина.
– Нельзя, Степановна; ты вечор родила.
– Чего же я есть-то стану?
Пришла бабка, вымыла ребенка, побранила Катерину, что она не лежит.
– Не могу я лежать-то; больно.
– Потерпи как-нибудь.
– Вот кофейку бы попить…
– Ой-ой! Как можно! Свари овсянку, дешево стоит.
– Да где я ее сварю. Печка-то вон какая.
– Печки в комнате не было, и комната нагревалась от соседей, у которых была печь, и от этой печи в этой комнате был только душник.
– Сколько же вам за хлопоты?
– спросил бабку Гаврила.
– Вы не беспокоитесь, я еще буду ходить пять дней, если Катерина Степановна поправится, а не то и девять…
– Да ведь она и так здорова.
– Это уж мое дело, а не ваше. Я у вас денег не прошу; сколько дадите, столько и ладно.
– Неужели эти молодые бабки кое-что смыслят?
– удивлялся Гаврила.
Меня подозвали выпить чашку кофею. Мне совестно было объедать и опивать бедных людей, но я все-таки рад был теплому и особенно даровому. Двое суток, кроме редьки, я ничего не едал.
Расспросили меня, кто я такой; пожалели.
– Так как же теперь думаешь?
– спросил меня Гаврила Матвеич.
– Право, не знаю. В чиновники не пойду; работать стану.
– Ну, брат, этого не скажи! Ты работать не можешь. Ну, что ты будешь делать?
– Не знаю.
– Ну, то-то. Я вижу, что дело твое бедное. А вот что,- сказал Гаврила, - поди завтра на Семеновский плац, продай эти сапоги. Я их купил за четвертак, товару употребил на рубль, продай за пять, а не то - за три.
– Ладно.
– Умеешь торговать? Так торгуй: торгуй там, где народу больше. "Что покупать изволите? сапожки есть, пожалуйте, сапоги хорошие! Суздальские! Самые преотличные, пожалуйте!" Кричи во все горло. Мы с тебя и за квартиру не будем брать, коли будешь хорошо служить.
Я поблагодарил.
Мужчины стали работать; Маланья Павловна пришивала козырек к фуражке, сделанный из бумаги, на которую наклеено старое худое сукно, искусно зачерненное. Пошел я бродить по Щукину и изучать премудрости торговцев.
Часу в первом мужчины выпили водки и стали закусывать: капусту с салакушкой и жареную ряпушку с черным хлебом: Маланья тоже ела с ними, а Катерина пила молоко из стакана, закусывая белым хлебом.
На другой день, выпив стакан перцовки и напутствованный наставлениями Гаврила Матвеича, я пошел торговать двумя парами сапогов на Семеновский плац. Было холодно, но, выпив стакан водки, я как-то не чувствовал холода, только пальцы ног и рук щипало. На ногах у меня были худые носки, сапоги еще того хуже. Утром народу на плацу было мало, особенно таких, как я. Хожу я по мосткам и кричу: сапогов купите! сапогов!
Ко мне подходит востроглазый человек и смотрит сапоги.
– Много ли просишь?
– За эти пять целковых, за эти четыре с полтиной.
– Што ты? Не хошь ли полтинник! Я ответил ему, показывая кукиш.
– Да ты из каких?
– Из ваших.
– А!
– И он ушел.
Долго я ходил взад-вперед, крича во все горло, и смешно мне казалось кричать: мне казалось, что я в это время более похож на комедианта, чем на торгаша, - но что станешь делать! К вечеру я изучил премудрости торгашества и насмотрелся всякой всячины. Однако я продал одни сапоги за три рубля двадцать копеек. Зато я ничего не ел, намерзся, спать хотелось. Хозяин мой очень остался доволен и на радостях угостил меня водкой, двумя сосисками и куском ржаного хлеба.
И так я из чиновника преобразился в мелкого торгаша и промаялся две недели, днем голоден, по вечерам пьян. Зато я близко узнал жизнь бедных людей в Петербурге.
Степан Иваныч принадлежал к числу таких людей, которые с детства привыкают к холоду, голоду и горю и в зрелом возрасте становятся закаленными людьми и терпеливо сносят всякие неудачи, и при всем этом живут все-таки честно. Он вырос у какого-то портного, с детства приучился пьянствовать, захотел жить самостоятельно, и теперь - есть у него деньги, он пьет, сколько хочется, ест сосиски, печенку, жена и дети сыты и одежда есть; нет денег - перебивается кое-как, работает усердно, надеясь, что он завтра деньги добудет, стоит только сходить на Щукин или на Семеновский плац. Назад тому пять лет он был хорошим портным, даже имел работников, но как-то раз его обокрали, денег не было, много было долгов за материалы, забранные из гостиного двора, его посадили в долговое отделение, где он просидел два года, и с тех пор, не желая работать на других, стал работать один. Работу себе он достает таким образом: купит на Щукином или на Семеновском плацу брюки или сертук и из обеих штук составит или брюки, или сертук, так хорошо, что покупатель хотя и подумает, что вещь сделана из старого, а купит дешевле, чем ему нужно шить самому. Таких сертуков и брюк, а равно и фуражек он переделал много из старого в новое, и таких рабочих, как я заметил, в столице очень много. Когда я еще служил в департаменте, то многие чиновники хвастались тем, что они купили дешево - тот сертук, те брюки, то пальто, которые на них, - и вещи порядочные. Как Степан Иваныч, так и Гаврила Матвеич за труд брали немного. В провинцию он ни за что не хотел ехать, потому что привык к Петербургу и товарищам.
Жена его постоянно жила с ним, и как она прежде помогала мужу, так и теперь помогает; но она живет аккуратно и от каждого рубля кладет в сундучок копеек пятнадцать, - иначе ей бы не на что было прокормить ребят, потому что она теперь, с грудным ребенком, не может заниматься торговлей.
Гаврила Матвеич немного крепче Степана Иваныча. Он хотя рос так же, как и его товарищ, и также был подмастерьем у немца, но не мог открыть сам заведения и, переставши шляться от хозяина к хозяину, сошелся с Степаном Иванычем и стал промышлять себе хлеб так же, как и он: но он был крепче Степана Иваныча тем, что любил выпить даром, даром поесть - и потом зараз угостить наповал. Жена его, гражданского брака, с ним не жила; она занималась прачешным ремеслом, приходила к нему по воскресеньям и носила ему чай, сахар, кофей, и при ее появлении в лачуге водворялся праздник: пили и ели на славу, чего не было в будни. Гаврила Матвеич часть своих денег отдает своей Кате, на которой он все еще думает когда-нибудь жениться. А так как Катерине Степановне нельзя заниматься прачешным ремеслом с грудным ребенком, то через две недели, окрестив его, отдали какой-то женщине в деревню на воспитание за три рубля в месяц, и она принялась опять за свое ремесла.