Между нами лёд
Шрифт:
— Это зависит от того, насколько вы намерены мне мешать.
И вот тут он всё-таки усмехнулся.
Очень слабо. Без тепла. Но вполне по-настоящему.
— Опасная привычка, — сказал он. — Начинать службу с ультиматумов.
— Опасная привычка — Считать, что любой человек вокруг вас существует лишь в том объеме, в каком вам удобно.
Усмешка исчезла.
Он выпрямился.
— Вы хотите осмотра? — спросил он.
Я сразу поняла, что предложение это сделано не из покорности.
Из вызова.
— Да, — сказала я.
— Тогда не жалуйтесь на то, что увидите.
И только после этих слов я впервые почувствовала не раздражение, а тонкий, холодный укол под рёбрами.
Потому что люди редко говорят так, если за ними нет ничего, кроме дурного нрава.
Он привёл меня не в спальню и не в кабинет, как я ожидала, а в комнату на втором этаже, явно предназначенную для работы, но не для официальных приёмов. Там было меньше мебели, больше света, узкий письменный стол у окна, высокий шкаф с документами и длинная кушетка у стены, обтянутая тёмной тканью. На столике рядом — графин с водой, стакан, серебряный поднос с нетронутыми лекарствами.
Ничего больничного.
И всё же в комнате сразу чувствовалась одна простая вещь: здесь он уже не раз пережидал то, что не желал показывать внизу.
Он закрыл дверь и жестом указал мне на столик.
— Если вам так проще, считайте это уступкой.
— Я и без того вижу, что она вынужденная.
Он не ответил.
Подошёл к окну, уперся ладонью в подоконник и несколько секунд просто стоял спиной ко мне.
Я смотрела на его плечи — слишком прямые, слишком неподвижные. На то, как он держит голову. На медленный, сдержанный ритм дыхания. И всё яснее понимала: дело не только в раздражении. Он тянет время.
Не потому что ищет слова.
Потому что не хочет разворачиваться ко мне телом.
— Если вы рассчитываете, что я сама передумаю, это вряд ли, — сказала я.
— Я уже понял, что вы упрямы.
— А я уже поняла, что вы привычно путаете контроль с победой.
Он повернул голову через плечо.
— Вы всегда так разговариваете с теми, кто выше вас положением?
— Только с теми, кто делает вид, что положение отменяет физиологию.
На этот раз его взгляд задержался на мне чуть дольше. Потом он медленно снял сюртук и положил его на спинку кресла. Движение было скупым, точным — и всё же в нём ощущалась цена. Не слабость, нет. Скорее необходимость сделать каждое лишнее движение осознанным, чтобы тело не позволило себе случайной правды.
Оставшись в жилете и рубашке, он выглядел не менее собранным, но куда более живым — а вместе с этим и заметно более уязвимым. Я почему-то сразу поняла, почему он так ненавидит саму идею осмотра. Формальный костюм был не только одеждой. Он был броней.
— Ну? — спросил он.
— Мне нужно подойти ближе.
— Какая неожиданность.
Я пропустила это мимо.
Взяла со стола чистую салфетку, отложила в сторону поднос с лекарствами и подошла. Он не двинулся навстречу и не отступил. Просто стоял, глядя на меня сверху вниз с той отстраненной жесткостью, которая бывает у людей, заранее решивших, что от любого прикосновения им станет хуже.
— Сколько времени голос в таком состоянии? — спросила я.
— Достаточно, чтобы не нуждаться в вашем изумлении.
— Это не изумление. Вопрос.
— Несколько дней.
— После последней нагрузки?
— После последней работы.
Я подняла на него взгляд.
— Вы называете это “работой”, как будто речь о переписке.
— А вы называете это иначе, будто уже имеете право.
Я стиснула зубы и сделала то, что всегда делаю с трудными пациентами: перестала спорить там, где спор съедает полезное. Подняла руку, но не коснулась его сразу.
— Я проверю пульс.
— Как угодно.
Вот именно это “как угодно” люди чаще всего произносят тогда, когда им не угодно ничего.
Я обхватила его запястье пальцами — и едва удержала лицо.
Кожа была холодной.
Не прохладной после улицы. Не холодноватой от плохого кровообращения. По-настоящему холодной, неправильной для живого тела, не больного остро и не лежащего в лихорадке. Холод этот не шел с поверхности — он будто поднимался изнутри, из самой глубины тканей, делая всё остальное только видимостью человеческого тепла.
Он заметил момент, когда я это поняла.
Конечно заметил.
— Что такое? — спросил он тихо.
Я не отпустила его руку.
— Ничего, — сказала я. — Просто начинаю понимать, почему вы так старательно прятались за формальностями.
Он чуть повёл запястьем, но я уже считала пульс и не собиралась выпускать его так скоро.
Иногда раздражение — единственное, что удерживает врача от слишком явного ужаса.
И в тот момент оно мне очень помогло.
Пульс был ровнее, чем следовало ожидать, и хуже, чем хотелось бы.
Не сорванный, не хаотичный — с таким телом человек его давно бы не пережил. Замедленный, с той глубокой, тяжелой экономией, которая бывает у тех, кто вынужден постоянно тратить силы не на жизнь, а на удержание какой-то внутренней границы. Я отпустила его запястье и сказала:
— Руку.
Он не двинулся.
— Вы уже держали её в своих.
Будто это что-то меняло.
— Эту — да. Теперь другую, милорд.
Он посмотрел на меня без всякого удовольствия, но подчинился.
Теперь я была готова лучше. И всё равно, когда мои пальцы коснулись второй ладони, внутри у меня снова неприятно сжалось. Холод был неравномерным: кончики пальцев как лед, середина ладони чуть теплее, будто тело уже не могло равномерно удерживать собственный ток крови.
— Вы плохо спите, — сказала я.
— Какая проницательность.
— Это не проницательность. У вас под глазами тень, которую не скроешь даже вашим характером.
На этот раз он почти фыркнул. Звук был короткий и сразу оборвался — не от смеха, а от того, что горло не выдержало бы большего.
Я попросила его сесть. Он сел на край кушетки так, будто и здесь не собирался позволять телу расслабиться полностью. Слишком прямая спина. Слишком ровно поставленные ноги. Слишком собранные плечи. Человек, который даже в усталости не выпускает себя из строя.
— Откройте ворот, — сказала я.
На миг мне показалось, что он сейчас откажется. Но он поднял руку и расстегнул верхнюю пуговицу. Потом вторую.
Этого оказалось достаточно.
У основания шеи кожа была бледной — ещё бледнее, чем на лице. А под ней, вдоль одной из тонких сосудистых ветвей, тянулся тот самый странный оттенок, который я заметила еще раньше, но не могла назвать
Не синяк. Не обычная венозная тень. Что-то темнее, как будто цвет крови там давно перестал быть совсем человеческим.