Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа
Шрифт:
Сейчас, когда страна под руководством партии и ее верных сынов и продолжателей ленинских идей дошла до полного краха – экономического, политического и хозяйственного, – ей приходится для сохранения своей шкуры объявить врагом народа самого Сталина, под мудрым руководством которого тридцать лет партия и народ шли от победы к победе, делая при этом вид, что партия тут ни при чем.
Так и в 1937–1938 годы, меняя палачей, Сталин и партия умывали свои кровавые руки перед народом и говорили: «Неповинны мы в крови сей!» [74] Чтобы сделать видимость своей неповинности, расстреляв Ежова, Берия выпустил из тюрем тех, кого еще не успели осудить, объявив их невиновными. Это была капля в море, и в ней оказалась и мама. Ее спасли милость Божия и личное мужество. Мама на следствии не указала пальцем на человека, с которым ее спутали в доносе, а, приняв удар на себя, спасла себя и тетю Наташу от гибели. Ее пример очень нужен был для меня, когда я оказался на Лубянке в лапах очередного «врага народа» – Берии.
74
Перефразированные слова Пилата неповинен я в крови Праведника Сего (Мф. 27: 24).
В начале лета 1938 года Серафим, с золотой медалью окончив десятилетку, без экзаменов поступил в Ленинградский университет на физико-математический факультет вместе со своей пассией и главным образом из-за нее: ей хотелось именно на этот факультет, а ему было все равно куда. Эти предметы в объеме десятилетки он знал отлично и вообразил, что и дальше может успешно их изучать, но жизнь и первое полугодие учения показали, что физика, математика не его стихия.
В 1938 году и Серафим, и мама прощаются с Муромом – местом ссылки, ареста – и той тяжелой жизнью, выпавшей на нашу общую долю, на мамину в особенности. Серафим – в общежитие в Ленинград, мама – под Загорск, где средь лесов и полей, в бывшем скиту Троице-Сергиевой Лавры, в двухэтажном кирпичном здании с маленьким храмом, разместились палаты смертников, в которые свозили умирать со всей области туберкулезников с открытой формой. Туда поступила мама сестрой принимать и облегчать смерть многих. Поселилась она в комнатке в подвале этого же здания еще с одной медсестрой. В то время потаенная Церковь, разгромленная за эти годы и потерявшая многих мужественных столпов веры, ушла в глубочайшее подполье, в котором мама принимала деятельное участие, а также и Коленька, а следовательно, и я.
Скрывающиеся и подпольно служащие батюшки имели свои точки по маленьким городкам, деревням и поселкам, в которых жили их духовные дети, покупая хибарки на самых окраинах селений, на отшибе, ближе к лесам и подальше от людских глаз, с тем чтобы незаметно из леса, через огороды ночами мог бы прийти человек. Живет такая старушенция на отшибе, мало кто ею интересуется, а у нее или в чуланчике, или в сарае, за дровами, аккуратно сложенными, идет служба, и народ на ней, пришедший ночами лесными тропами со станции, за много километров. Таких точек много. На одном месте батюшка долго не засиживается – опасно. Темными ночами проселочными дорогами бредут старичок со старушкой из Дорохова в Верею – двадцать километров. На рассвете, еще не пропели утренние петухи, а они уже в другом месте, в другой хате, а там все готово для службы, и духовные дети, заранее зная, где ждать, дожидались. И так из года в год ходят старички проселками: в котомках облачение, сшитое из марли, на груди дарохранительница. У старичков этих есть и имя, и сан, есть великое мужество и преданные дети, хранящие тайну и их как зеницу ока. Но промеж себя в разговорах говорят они все о какой-то «тете». «Тетя» там-то, «тетя» сказала то-то, «тетя» просила, «тетя» ушла, пришла, будет. Так «тетя», он же архимандрит Серафим, такую огромную роль сыгравший в духовной жизни моей мамы, Коленьки, моей и многих сотен других, ходил пешком по городам и весям с 1936 по 1941 год. Неуловимый, хотя охотились за ним, как за волком, определив его голову в 25 000 рублей, но иуды не нашлось. Кроме него, были и подобные ему «тети», и каждый по-своему прятался, чтоб приносить бескровную Жертву О ВСЕХ И ЗА ВСЯ, не желая разделять «радость» гонителей Христа, по провозглашенной митрополитом Сергием («Ваша радость, наша радость») декларации. «Пути Божии неисповедимы» [75] . Если бы после кончины патриарха Тихона Церковь Русская не пошла бы на компромисс, спутав когти льва с мягкими лапками кошечки, то и не было бы того сонма мучеников, кровью которых искупаются многие грехопадения русского народа и обновляется вера. «Святые новомученики Российские, молите Бога о нас!»
75
См.: Рим. 11: 33.
Идет 1938 год. Среди Коленькиных друзей есть отец Владимир Криволуцкий. Он принял священство в самые тяжелые годы после революции, у него трое детей, сам он скрывается, сам он «тетя». Скрывается под Москвой, вблизи от семьи. Той отработанной системы подпольного служения, которая была и надежно хранила многих, у него не было, но у него и не было такой активности, он больше отсиживался, а потому не попадал в поле зрения. Кроме того, одной женщине как-то удалось не сдать паспорт умершего мужа, и она от дала его отцу Владимиру, таким образом, у него хоть был непросроченный паспорт, тогда как у других его вовсе не было. Он жил не под своим именем, но документы, хоть какие-то, у него были на случай проверки. Иногда он бывал у нас на Яковлевском. Его опекали и всеми силами помогали его семье знакомые и друзья. Он совершал требы по Москве, а жил, у кого можно и неопасно. Так и держался.
Зимой 1939 года приезжает в Москву Симка, весь в отчаянии. На Яковлевском – он, мама, я, Коленька, за столом идет разговор. Симка, чуть не плача, говорит, что он за семестр по математике и физике не сдал зачетов, что он убедился в том, что выбранный им факультет и специальность ему не по плечу, он ни бум-бум в высшей математике не смыслит. Одно дело – школа, другое – университет. Он пытался в течение года перейти на факультет языка и литературы, но не мог добиться приема у декана факультета, от которого все зависит. А он крупный ученый, академик и попасть к нему, к этому Мещанинову, невозможно.
– Как-как ты сказал? Мещанинов? А как его зовут? – спросила мама.
– Иван Иванович.
– Иван Иванович? Боже мой, да ведь этот Иван Иванович – друг нашего детства. Он постоянно бывал в нашем доме в Петрограде. Мой папа вывел отца Ивана Ивановича в сенаторы, он принимал огромное участие во всей его семье и в его служебной карьере. А Иван Иванович был влюблен в Катечку, мою сестру. Батюшки! Иван Иванович, академик, уцелел за все эти годы? Я его совершенно потеряла из виду, уехав с Петечкой в Дивеево.
За столом все ожили, в особенности Симка.
– Ты, Симушка, поезжай в Ленинград с моим письмом и постарайся его передать ему лично.
Письмо было написано мамой тут же, в нем она, рассказывая о себе и о всей семье Хвостовых, просила Ивана Ивановича помочь Серафиму перейти с физмата на его факультет. Симка уехал окрыленный. Все остальные в ожидании. А дальше события разворачивались, как в кино или сказке. Симка дождался у входных дверей университета выхода академика и, подойдя к нему, передал мамино письмо. Он его тут же прочитал, посадил Симку в машину и привез его к себе домой. С этой минуты дальнейшая судьба Серафима была решена, судьба мамы тоже, да и моя.
Иван Иванович на многие годы стал благодетелем всех нас, до конца своей жизни в конце шестидесятых. Серафим был тут же переведен на ассиро-вавилонский цикл, на котором готовили специалистов по древней истории, он стал учеником Ивана Ивановича, и если бы не война 1941 года, то научная карьера его была бы обеспечена. Но…
Война спутала все карты во всем мире. А пока мама едет в Ленинград к Ивану Ивановичу, Симка живет у него как у Христа за пазухой. Мама покупает домик в Малом Ярославце, еще одна надежная точка для «тети». Я часто сажусь на «Красную стрелу» и мчусь в Ленинград, а когда в Москве Иван Иванович, познаю мир вечернего «Метрополя» в обществе Отто Юльевича Шмидта, Алексея Толстого и других академиков, им же «несть числа». У меня есть денежки карманные и кое-какие наряды. Коленька ревнует, так как ему все это не по душе, не по душе моя светская жизнь, и он боится, как бы не ввела она меня в новые искушения, зная некие черты моего характера и неуемность в питии «восторгов страсти нежной». Если раньше он главенствовал в моем формировании, и в основе его был некий аскетизм, мною принимаемый, и некое держание меня в черном теле, в смысле свободных денег, одежды, еды и одной рюмочки мадеры или хереса, то тут я нюхал другой образ жизни, и вкус его мне весьма нравился, а вместо хереса – шампанское и водочка под ананасы и икорку. Мои восторги он принимал, хмуря брови, и при встречах с мамой высказывал ей свои опасения. Мне шел девятнадцатый год, и, как всегда, я был влюблен. Теперь любил я Олечку. Восторгам не было конца! Письмам тоже. От моих писем Олечка приходила в трепет. А жила она с матерью в Абрамцеве. Та м жила и работала мамина двоюродная сестра тетя Оля Попова с сыном Сережей и с нянюшкой Аннушкой. Все лето я провел у них, построив с товарищем шалаш над Ворей. «Ночи безумные, ночи бессонные» с юной Олечкой, которую я призывал условным свистом на свидание. Тетушка как-то мне и говорит:
– Хватит тебе свистеть, ее мать – моя подруга, давай я познакомлю тебя с ней, будешь вхож в дом, а то сплетни ходят про ваши ночные встречи.
Сказано-сделано. На пасеке, на крутом берегу Вори, под березками, накрыт стол. Испечены пироги и многое разное на столе, и средь всего кувшин с медовой бражкой. За столом тетушка, Олина мама, Оля и я, вроде смотрин что-то выходит. Я попиваю бражку со льда – вкуснейшая. Тетушка под бок подтолкнула, говорит:
– Осторожней, она с ног сшибает.
«Ученого учить – только портить».
– Знаю, – говорю.
Соловьи поют, кузнечики стрекочут, а я исчез. Нет меня, и все тут, ищут, ищут – исчез жених! А я, как сидел, как попивал этак бражку со льда, да так и сполз незаметно под большой стол, никого не задев, заснул мертвым сном. А кончилось тем, что пришлось мне и дальше выманивать свою любовь, заточенную под домашним арестом от такого типа, как я, трелями соловья и кваканьем лягушек, коим обучился я в Муромском театре, изображая летнюю ночь.
А моя милая мамочка тем временем своим методом блюла мою невинность. Как-то приезжаю я к ней в ее скит под Загорском, ей в ночь на дежурство, а в комнате с ней живет молоденькая медсестренка. Уходя, мама, таинственно отозвав подальше, шепчет:
– Смотри, будь осторожен, не пей из ее чашки, у нее сифилис.
О детская вера! Я пью только из маминой. Спустя много времени я только догадался, как меня мамочка просто отвела от всяких поползновений испить другой водички… А, кстати сказать, у меня и в мыслях этого не было… Мамочка, мамочка, ты так хотела сохранить меня от грязи житейской, когда я уже был в ней по уши.