Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа
Шрифт:
– Смотри сам, тебе жить, тебе и решать. Мне кажется, что актером быть хорошо, но гениальным; быть же провинциальной клячей, интересно ли это? Хватит ли у тебя таланта на что-либо иное?!
Ее слова засели мне в уши. Вспоминая и имея перед собой опыт провинциальной закулисной жизни, полной зависти, интриг и необузданного секса, а кроме того, играй то, что заставят, хошь не хошь – богохульствуй или играй пьяного попа, который утрированно изображает Таинство венчания или крещения на сцене, – все это взвешивая, я напрочь отказался от своей идеи.
Последние годы я много рисовал и писал маслом, показывая тете Марусе, которая хвалила и учила меня. Приехав в Москву, я стал просматривать объявления о приеме и наткнулся на Художественно-полиграфическое училище красочной печати, куда и подал документы и, сдав экзамены, поступил.
Я не стану здесь описывать годы учения, они у всех одинаковы, муторны и малоинтересны. В те годы махровым цветом расцветал «культ его усатой личности», нас больше всего обучали «политически грамотному» лобызанию «его», что для меня было омерзительно, поэтому я всеми силами отбрехивался от «школы коммунизма-комсомола», мотивируя свое невступление в него горячим желанием быть «беспартийным коммунистом»! Идеология тех лет предусмотрела такой статус для всего остального быдла, и это не расценивалось как преступление. Сама учеба меня как-то мало интересовала, за исключением рисования и живописи. Я, как все мои однокашники, влюблялся, страдал от любви и без нее – словом, жил так, как живут студенты в семнадцать своих лет. Публика в массе своей была, по Коленькиной классификации, «малопочтенной или полупочтенной».
У меня было огромное преимущество, что из училища я бежал домой, а не в общежитие, в мир совсем иной, в котором меня окружала публика «сверхпочтенная», о которой я и поведу свой рассказ. В общежитии, впрочем, я иногда бывал по невероятной любви своей к некой Лене Ивановой, на которой мечтал жениться, о чем сообщил маме. Мама ответила мне телеграммой: «Приеду – выпорю!» Это было второе покушение на мой зад за всю мою жизнь. Вспомнив единственную порку крапивой и получив по телеграфу предупреждение о грозящей мне опасности, любить-то я продолжал, но не больше. Благо и Коленька, присвистнув, сказал:
– Сколько их у тебя будет впереди – и на всех жениться?
О, как он был прав! Он всегда и во всем был прав, поэтому его авторитет и был для меня непререкаем. Но сия удивительная черта моего характера сохранилась на всю жизнь: кого бы и сколько я ни любил, я всегда хотел на той и жениться.
Итак, откуда бы я ни прибегал домой, я летел туда с радостью и сразу окунался в иной мир, в другое измерение, в котором перед киотом горела лампада. Милая, всегда приветливая и добрая Ольга Петровна сидела в своем кресле или, облокотившись на подоконник, глядела на кипящий город внизу. Со стен смотрели на нас во весь рост идущие от Креста Иоанн Богослов с Божией Матерью, по слову Его – Се мати твоя (Ин. 19: 27), в массивной золотой раме. Голова Спасителя в терновом венце, Его скорбный и всепрощающий лик призывает к кротости и любви. Большой красного дерева письменный стол с зеленым сукном и огромной настольной лампой на нем в виде фарфоровой вазы с бронзовыми ручками и росписью по фарфору, с большим красным абажуром, разливающим свой мягкий, теплый свет по всей большой комнате, переливающейся в изразцах кафельной печи, жарко горящей. Книги по стенам, книги на письменном столе, в порядке стоящие и лежащие. Большой обеденный стол под скатертью и с резными ореховыми стульями вокруг него. Абажур над ним, еще не зажженный. Киот, полный сверкающими ризами икон, освещенных лампадой. Под киотом, за двумя дверками красного дерева, в кожаных переплетах с тиснениями на них большие массивные Триоди, Октоихи и Осмогласники, Часослов и молитвенники. Все дышит покоем и несказанным миром.
Вот послышался скрип деревянных ступенек винтовой лестницы, ведущей к нам в мезонин из общей квартиры. По ним не спеша, немножко грузно поднимается Коленька. Вот он входит в дверь, в руках у него какие-то свертки, пакетики и всегда набитый до отказа портфель. Я иду на помощь.
– А… Ты уже дома? Мамочка, как ты себя чувствуешь? – Он целует ее и весело объявляет: – Мамочка, а у нас сегодня бомонд!
– Кто-кто? – не расслышав, переспрашивает Ольга Петровна.
– БОМОНД.
– Да я слышала, что бомонд, а кто?
– Маргарита Анатольевна и Валентина Тимофеевна.
Мамочка улыбается от удовольствия, мелкими шажками, придерживаясь за стулья, идет к столу. Коленька зажигает лампу над ним, и мы вместе, а я еще с любопытством сую нос во все пакеты и пакетики.
– Ты уже всюду запустил свои глазенапы? Давай-ка тарелки и укладывай!
О! Какой окорочок! О! Рокфор! Белужка! И… языковая колбаса! Трюфеля! Пир горой!
– А ты возьми из портфеля бутылочку мадеры!
– Вот это да!
– Ты не давай Алеше мадеры, ему еще рано.
Коленька посмотрел на меня и, увидев мои глаза «страдающей газели» – как он окрестил мой взгляд, полный скорби, когда от безнадежной любви, теперь от мадеры, запретного плода, – вынес решение:
– Мамочка, одну рюмочку, ради бомонда!
Ольга Петровна хочет что-то возразить.
– Да ты посмотри на его глазенапы.
Я с еще большим призывом к милосердию обращаю свой взор на Ольгу Петровну. Она, смеясь, машет рукой и говорит:
– Он прекрасный артист, и перед его скорбью я бессильна.
Ура! Рюмочка мадеры – это такая милость…
Входит тетя Саша, и в руках у нее дымящийся обед.
– Теть Саш, теть Саш, что сегодня на обед?
– Ся-сись-ки!
Тетя Саша, мощная, толстая, радушная тетя Саша.
Крестьянская девочка из-под Тулы, всю свою жизнь прослужившая в Москве в кухарках. Она живет ниже этажом, убирает комнату, стирает и готовит нам обед, а ее племянник Ванек приносит дрова и затапливает кафельную печь. Ароматные вкуснейшие сосиски конца 30-х годов ничего не имеют общего с сосисками 80-х. Из чего их сейчас делают, можно только предполагать. Остались название и внешний вид! На столе коронный обед Сашеньки – «сясиськи с пюре»! С тех пор сохранилась моя любовь к пюре и память о настоящих сосисках.
Наступает вечер. Стол накрыт, парадно выглядят на нем бутылочка мадеры и три небольших хрустальных бокальчика. Коленька за письменным столом, я в ожидании. Уроки наспех сделаны в моей «комнате» за огромным шкафом, где стоят моя кровать, столик и лампа на нем.
Заскрипели ступеньки в винтовом своем движении. По их скрипу это не Нюрка Халява, не тетя Груша, не Володя и уж конечно не трехлетний Алешка. На мезонине, рядом с нашей большой комнатой в 23 кв. метра, есть еще комната, в которой живут все перечисленные мною соседи. Живут они на восьми метрах вчетвером. «Все для блага народа!» А ступеньки скрипят к нам. Открывается дверь – и в дверях Маргарита Анатольевна. Пока часть «бомонда» еще в пути, я расскажу вам кое-что о старинном друге Коленьки – Маргарите Анатольевне Тыминской.
Рассказ я свой начну с Коленькиного определения «интеллигентной прослойки» по сталинской квалификации. Недорезанные буржуи, коих так успешно дорезал Сталин. Но! Маргарита Анатольевна была не «дорезана», а оставлена пока про запас, как многие в то время! Отец ее, Ананьев, – армянин, миллионер, мать – итальянка. Муж ее, поляк, погиб в революцию, оставив после себя сына Жоржа, который был единственной надеждой матери, ее обожаемым Жоржем! Вся ее нищенская жизнь была ради него и для него. Она спокойно потеряла все, как и подобает сильным духом. Сила духа ее была огромна, и вы это сами увидите. Владея многими языками, Маргарита Анатольевна зарабатывала переводами, которые ей добывал Коленька, вместе с ним сидела и корпела над ними в ГНБ. В тот вечер, когда она входила к нам, сын ее Жорж уже года полтора сидел в лагере на Севере за «язык». Вся жизнь ее заключалась в посылках и редких поездках на свидания. Свой крест несла она безропотно, так как вера ее была совершенна, а мужество безгранично.
Забегая вперед на много лет, в подтверждение моих слов расскажу дальше. Перед самой войной 1941 года Жоржа наконец освободили. Радости и счастью не было границ. Наконец Жорж дома! Жорж очень быстро женился и столь же быстро родил сына. Грянула война. С первых дней Жоржа забирают в армию и на фронт. Снова тревоги, волнения, ожидания писем. Где он, что с ним? Провожая его на фронт, Маргарита Анатольевна повесила ему на шею крестик, которым благословила его. Письма, как радость, как надежда, ждались, прочитывались, минутное облегчение, тревожный взгляд на штемпель – и снова тоскует материнское сердце, и молится, молится. Так прошел год, пошел второй. Москва во мраке, Москва в голоде. Немец на Украине, немец под Сталинградом. Писем нет. В те годы я очень душевно сблизился с Маргаритой Анатольевной и с ее сестрой Марией Анатольевной, я даже прожил у них на квартире зиму 1942 года. Коленька был на фронте. Маргарита Анатольевна темнее ночи. Она работает в каком-то почтовом ящике, когда приходит вечером домой, ее первый вопрос: «Письмо?» Наконец оно пришло, но не в треугольничке, как фронтовое, а в конверте, а в нем, в нем – похоронка! «Ваш сын, сержант Г. В. Тыминский, погиб в бою за станицу Буденновская, где и похоронен». С этой минуты вся цель ее жизни была сосредоточена на том, чтоб разыскать могилу Жоржа. Как только те места на Кубани были полностью освобождены, с первым поездом она отправилась на розыски. Провожая ее на поезд, я взял с собой маленькую иконочку преподобного Серафима, написанную в Дивееве на дощечке от его кельи. С этой иконочкой мой папа всюду путешествовал. Отдавая ее Маргарите Анатольевне, я сказал ей, что это за образок, и добавил: «Пусть батюшка поможет вам!»