Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа
Шрифт:
Кроме отца Андрея в Муроме в ссылке были и другие батюшки, их до поры до времени держали под надзором по ссылкам. Физически уничтожать их стали с 1934–1935 годов, когда начались настоящие катакомбы и нелегальное существование, а пока батюшки ходили по городу в рясах и, не особенно таясь, служили дома.
Много «отцов» собиралось на Лакина, 43. Они бурно обсуждали положение Церкви, необходимость Собора для решения всех острых ее проблем, что-то писали, о чем-то спорили. Недалеко от нас жила семья отца Сергия Сидорова. Иногда ему удавалось служить в храмах дальних сел, куда бросалась толпа ссыльных и «не поминающих», так как, пользуясь дальностью храма от властей, отец Сергий умудрялся не поминать ни власть церковную, ни советскую. Семья его из-за своей многочисленности влачила нищенское существование. Жена его Татьяна (по-моему, Николаевна) и моя мама очень дружили, она вместе с мамой окончила медшколу. У них было четверо детей: Вера и Таня, Боря и Алеша. Они были почти одного года со мной, и я частенько забегал к ним, правда, моя репутация была в то время весьма скандальной, но среди них я становился сам собой, что давало мне возможность окунуться в забытый мир моего детства. Отца Сергия раньше всех схватили, и он канул в небытие. После его ареста у него родился мальчик Сережа. Нищета усугубилась. Всем миром помогали, чем могли.
Я уже говорил, что мы с мамой из Мурома ездили в Меленки к владыке Серафиму, к нему ездил и я один по просьбе мамы. По ее письмам владыка знал о той «бездне», в которой я «валялся». Мама меня и посылала к нему в надежде на мое исправление. Бедная мама, сколько горя перенесла она со мной, я это понимал, но болото засасывает. Владыка все так же с огромной любовью встречал «блудного сына». Он меня ни о чем не спрашивал, не корил, не увещевал, ласкал своим ясным, кротким взглядом, светлым, как солнце; одно присутствие рядом с ним что-то переворачивало внутри меня. Исповедуясь по стыду своему за всю мерзость содеянных мною «лютых», я мычал что-то несвязное. Обо мне он знал все, но это «все» сказать я был не в силах.
Он, покрыв меня своей епитрахилью, положив свои руки мне на голову, долго-долго молчал, словно вместо меня исповедуясь перед Богом! О владыка! Сколько бы я сейчас сказал Вам о грехах всей моей жизни, обливаясь слезами, а тогда я только несвязно бормотал от стыда своего. Я уезжал от него облегченный, но снова то самое болото улицы мертвой хваткой тянуло меня на дно.
Но милость Божия перевернула страницу моей жизни, и болото не поглотило меня! В Муроме были театр и труппа в нем, скомплектованная режиссером на актерской бирже в Москве. Провинциальный театр, чтобы существовать, должен был в месяц ставить два-три новых спектакля. Я каждый вечер был в театре, не по билетам, конечно. В уборной, она же и курилка, в окне была вставлена вентиляционная труба, вентилятора, конечно, не было. Труба большая, плечи пролезали. С улицы к ней можно, ухитрившись, вскарабкаться. Голова в трубе, руки впереди, рывок винтом, руки цепляются за дверь, и я в театре. Курильщики одобрительно помогают, придерживая дверь ногой. Теперь на галерку, да так, чтоб не попасть на глаза «вобле», билетерше. Занавес открывается, и начинается чудо! Этой физкультурой я занимался каждый вечер. Иногда меня вылавливали, выдворяли за шиворот, но стоило обежать театр с тыла, голова снова в трубе, и я в театре.
В театре в массовках участвовали старшеклассники, в их числе и мой брат, который страшно этим гордился. На меня смотрел он свысока, считая меня шпаной и бездарью, в чем-то он был прав, но, как принято, за правду бьют. Так я порой бил и его. Он хоть и старше, и выше, и крупней, но школы моей в драках не проходил, а потому всегда был бит мной.
Однажды, шатаясь днем бесцельно по городу, я забрел в открытую дверь театра, зашел в зал, а на сцене – репетиция «Дубровского». Я уселся и стал смотреть. В перерыве подошел ко мне режиссер, посмотрев на меня внимательно, спросил:
– Ты чего тут, пацан, делаешь?
Я спокойно ответил:
– Смотрю.
Режиссер не отходит. Потрепав меня рукой за мои рыжие вихры, спросил, что-то раздумывая про себя:
– А ты читать умеешь?
– Да.
– А ну, пойдем.
Он взял меня за руку и повел на сцену.
– Вот, я Митьку рыжего нашел! И гримировать не надо, – потрепал мои вихры.
Меня окружили давно знакомые мне актеры, рассматривают с любопытством. Режиссер дает мне открытую тетрадку:
– Читай.
Я бойко начал читать текст роли Митьки. Реплика:
– Кто ты?
– Дворовый мальчишка господ Дубровских, во кто!
– Хорошо, хорошо, – подбадривает меня режиссер. Я читаю дальше.
– Ну ладно. Пойдет! Давай репетировать. Троекуров тут, ты… А как тебя зовут-то?
– Лешкой!
– Ну давай, Лешка, смотри, тебя сейчас поймали в саду, ты в…
– Дупле своровал кольцо, – ответил я.
– Верно! А ты знаешь Пушкина?
– Знаю!
– И Дубровского, я вижу, читал?
– Читал!
– Значит, так… Тебя поймали в саду и привели к барину, к Троекурову. Троекуров, встань тут. Вводите.
За кулисами меня взял за шиворот (знакомая вещь) какой-то актер и пинком в зад толкнул, вводя на сцену, да так, что я полетел кубарем, да я еще и утрировал свое падение. Встав, я потрогал свой зад и засунул руку в рыжие вихры. Режиссеру это понравилось.
– Молодец! – крикнул он мне со своего места.
– Кто ты? – сурово, с гадливостью, выраженной на лице, спросил Троекуров.
– Дворовый мальчишка господ Дубровских!
Тут, по замыслу режиссера, я должен был при словах «во кто» неожиданно ткнуть Троекурова кулаком в живот и махнуть в открытое окно с разгона. Фанерное окно с открытой рамой стояло впереди меня на расстоянии. Этот трюк мне удался по легкости и умению лазить в чужие огороды и с ходу взлетать на заборы во время погони. Я стрелой, вытянув руки вперед, словно ныряя в воду, ткнул кулаком в огромный живот Троекурова и вылетел в окно. Та м меня поймали на лету – иначе я от усердия своего воткнулся бы в стену за кулисами. Вот и вся моя первая роль в театре, который стал моим домом, моей любовью, моей жизнью! С этого момента я стал актером Муромского драматического театра на протяжении трех лет. Прощай, улица, сады и огороды, я уж больше не шпана!
Каково было удивление Симки, который в массовках изображал разбойников, когда он впервые увидел, что я его общеголял. На спектаклях, особенно на детских утренниках, мой полет в окно сопровождался бурей аплодисментов. «А ларчик просто открывался!» Актриса-«инженю», щупленькая, мальчишеского вида, всегда играющая роль подростков, заболела, и играть Митьку было некому. Премьера на носу, а Митьки нет.
Так из-за случайного, бесцельного захода в театр во время шатания по городу в корне изменилась моя жизнь, да и судьба тоже. Снова МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ!
Но, вытащив свои ноги, по чьим-то молитвам, а я знаю чьим, из одной трясины, я попал в другую. В трясину плоти, и театр положил этой школе свое начало. Провинциальный театр того времени был плотской клоакой. Обладая натурой страстной во всех ее проявлениях, бросаясь опрометью, как бросался я в окно на сцене, в любой омут житейского моря, бросился я в омут познания всех страстей, еще мне неведомых. Мои активность и страстность, с которыми я вступал на самостоятельный путь, с одной стороны, вытаскивали меня, с другой – топили.
Летом я стал помощником режиссера по постановочной части. Вся сцена, весь реквизит, все выходы актеров на сцену, все выстрелы, звоны, дожди и громы, пенье соловья, кваканье лягушки, ржание лошадей, мычание коров – все это я умел делать и изображать с великой страстью и полной отдачей себя безраздельно. Эту черту характера и до сих пор не могу в себе пересилить. Ни рассудок, ни раскаяние не в силах остановить меня, когда я «закусил удила». Какая там кровь, какие силы бушуют во мне… когда светлые, но чаще темные, и все они в основном ни в пьянстве, ни в азарте, ни в каких-либо пристрастиях – все они связаны с обожанием красоты женского тела, подсмотренного мною еще в детстве в банное оконце!