ЖАНРЫ

Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа

Арцыбушев Алексей Петрович

Шрифт:

Расцвела оголодавшая за годы разрухи Россия. Нэп, нэп, нэп – это загадочное для меня слово я воспринимал в виде пышных сдобных булочек от Шатагина, нашего соседа, впоследствии «кулака-мироеда», в окошечко бани которого через щель нашего забора подсматривал я «ребяческим оком» «горькую правду земли», что наводило меня на мысль, что капуста тут ни при чем и аист тоже, что все эти Анны попросту врут, да и мамочка тоже. Тут совсем не капуста. А спросить было не у кого, так как колпак оберегал нас от сих познаний. Девочек к нам, мальчикам, не допускали: была единственная слепая Катька, которой мы, таясь, украдкой пытались заглянуть под подол, но ничего увидеть не смогли, так как сердца наши бились в страхе. А вот шатагинская банька мне открыла женское тело, молодое и стройное, во всей его красоте, и сердце мое забилось не в страхе, а в каком-то неясном и непонятном мне томлении. Спросить не у кого. Серафиму я своих тайн не открывал. Он бабушкин, он Клепа, то есть, переведя на современный язык, и заложить может. «А почему коза брюхата? А почему, глядя в щелку глухого забора, загородившего от меня внешний мир, я увидел двух соседских собак, сцепившихся задами? Что за диво, а почему воробушки? А почему? А почему?» А спросить-то не у кого. А образ той молодой, обнаженной, окутанной паром в объятиях Митьки Шатагина врезался в мою память как прекрасное, недоступное моему детскому разуму видение.

Гудит народ у Казанской церкви. Парни молодые, сильные, упругие; девки, ребятишки, вертьяновские и дивеевские мужички в новых поддевках, в расшитых рубахах – все цокает, все окает, все гудит праздничным радостным гулом. А в открытые окна храма вырывается наружу тихое, бесподобное, на веки оставшееся в памяти: «Волною морскою… видя потопляема… гонителя мучителя фараона… победную песнь вопияше» [16] . «Мамочка, слышишь, фараона уже потопили, пойдем быстрей!»

А саровские колокола уже переливаются с колоколами ближних сел. «Бом!» Еще раз «бом-бом-бом!!!». Загудел могучий дивеевский, ему тут же ответил казанский. Мы входим в собор, весна была теплой, собор открыли к Пасхе. В алтаре все готово к крестному ходу. Красные стихари уже на нас, посох стоит на своем месте, у Царских врат, справа. Он ждет меня. Владыка благословляет меня, кладет руку мне на голову и тихо говорит: «Ступай. Бог благословит!» Вот оно, долгожданное: «ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!» Истомилась плоть от кислых щей, а душа – по празднику. Вот владыка христосуется со мной, кладет расписное яйцо мне в руку и целует: «ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ». «Воистину Воскресе! Воистину, воистину, воистину!» Эту убежденность сохранил я, хотя остывала временами вера, часто совсем куда-то уходила, но не умирала, а оживала и, как морская волна, то хлынет на берег, то откатится.

16

Контаминация из ирмосов канона Великой Субботы и канона покаянного ко Господу нашему Иисусу Христу.

А волною морскою мы видим потопляемых всех тех «фараонов», которые пытались потопить в крови русскую веру, заковать ее в кандалы, смести с лица земли храмы и самого воскресшего Христа. Ты – Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врат а ада не одолеют ее (Мф. 16: 18). Фараоны всех времен упустили это из виду вместе со своим Карлом Марксом – как жалко, что у него не было Анны Григорьевны. Она бы ему прочистила уши и мозги тоже и популярно объяснила, почему все-таки «победную песнь» поем мы вместе с Церковью, несмотря на все пережитые ею ужасы, оплевания и разрушения, а не фараоны всех мастей, иуды и предатели. Она бы, Анна Григорьевна, сказала им простую истину: Бог поругаем не бывает! (Гал. 6: 7) С нами Бог, разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог! (Ис. 8: 9–10).

Всю Пасхальную неделю по всей Руси звонили во все колокола. Так звонили и дивеевские, но не монастырские, а казанские. Переливчатый, малиновый, торжественный и праздничный звон парил в поднебесье, как весенняя песнь прилетевших жаворонков, заполняя собой пространство на много верст, сливаясь с лучами, рощами и перелесками, деревнями и селами. Торжеству этому словно не было конца.

Но медленно и неотвратимо, как неминуемая смерть приговоренного к ней, приближался омерзительный гигантский спрут со своими длинными щупальцами, который, притаившись, ждал своего часа, чтобы задушить, обезглавить, чтобы отнять радость пасхального звона, чтобы веселье, смех и свадебные песни на Красной горке превратить в плач, а саму жизнь народа – в мучение и скорбь, чтобы отнять не им нажитое, чтобы присвоить не им созданное, разрушить до основания не им выстроенное, чтобы вынуть из народа, выкорчевать и вытравить все прекрасное и доброе, чем так была богата русская душа, а взамен вколотить рабскую покорность и податливость, затравленность нищетой и страхом. Да чтобы не радовалась она празднику великому, чтобы не было для нее Христа Воскресшего, чтобы снял бы русский человек свой крест нательный, да содрал бы он кресты и с храмов Божиих, да взорвал бы их, как нечисть некую, да сжег бы иконостасы древние в кострах великих, у храмов сложенных, да предал бы он свою мать родную, своего отца родимого… по примеру героя народного Павлика Морозова. А за «подвиг» сей великий в награду предателю – памятник гранитный! Да чтоб вместо образа святого с лампадой горящей, рушником шитым украшенным, в углу красном в каждой избе крестьянской висел бы лик «усатый». Еще ходили крестные ходы в засушливое лето, еще освящали скот на Юрьев день! Еще освящали колодцы и избы крестьяне, еще вырубали мужики на Крещение большой крест в толстом льду на Вучкинзе, к которому шли они с крестным ходом в морозное январское утро от Казанского храма под благовест с пением: «Во Иордане крещающуся Тебе, Господи, Тройческое явися поклонение…» [17] – и после трехкратного погружения креста, не стыдясь своей наготы, в любой мороз, скинув тулупы и исподнее, бросались в дымящуюся ледяную пучину, крестообразно вырубленную их мозолистыми руками, привыкшими к труду, с верой, надеждой и любовью к своей земле и ко всему тому, что окружало их от младенчества, созданное руками их предков. Еще пели песни и плели венки, бросая их в мирно текущие воды извилистой Вучкинзы в ночь под Ивана Купалу, еще украшали березками избы на Троицу, устилая свежескошенной травой добела вымытые половицы, еще шли деревенские бабы в храм Божий в празднично расшитых сарафанах с детишками на руках. Еще, по крестьянскому обычаю, с обрядами древними, с причитаниями, с хороводами, с тройками своих лошадей, украшенных разноцветными лентами, с колокольцами под дугой и бубенцами, вплетенными в сбрую, запряженными в расписные сани и телеги, лихо мчались они в храм, с мальчиками на козлах, держащими в руках иконы, коими благословляли родители жениха и невесту. Мчались они на своих тройках с образами благословенными, под звон колоколов в храм Казанской иконы Божией Матери, под Ее покров и заступление на всю жизнь до глубокой старости, до гробовой доски, молодые, красивые, сильные. Вот стоит она в белой фате, он – в расшитой рубахе и пьют из одного ковша чашу сладкого вина, как чашу жизни, сладкой и горькой: он – глоток, она – глоток, он – глоток, она… Он – в Сибирь, она – за ним. Он – с сумой, и она – с ним. И все это было уже где-то совсем рядом.

17

Тропарь Крещения Господня.

Разверзалась преисподняя. Медленно, осторожно сжимал спрут свои щупальца, предвкушая «светлое, неминуемое, грядущее коммунистическое завтра!». А пока играли гармошки за околицами сел и деревень, водили хороводы парни и девки, завтрашние кулаки и подкулачники, завтрашние нищие и бездомные, завтрашние ссыльные, завтрашние рабы безземельные и лишенцы бесправные, нагие и босые, с грудными детьми, в тряпье обернутыми, бездомные, бескровные, обобранные до нитки, со скотиной, угнанной на колхозный двор, с разграбленным богатством, трудом и потом крестьянским нажитым… Кто?! Кто занесет на вас свои подлые руки, кто ограбит, кто уведет ваш скот, кто погасит ваш мирный домашний очаг, кто закует вас в кандалы, кто умертвит вас, кто пустит по миру ваших жен и ваших сирот, кто похитит ваш труд, ваш пот, кто присвоит его себе? Кто? Кто? Кто? Имя ему ге-ге-мон!!!

Это – голь босяцкая, проститутки всех мастей! Это те, кто не хотели работать! Это те, кто завидовали не вашему труду, а его результатам! Это те, око которых было завистливо, а руки ленивы! Это те, кто беспробудно пили, неся в кабак последнюю свою рубаху, в расчете на вашу. Это те, кто предпочитали жрать и пить за чужой счет! Это те, кто не сеяли и не пахали, кто ненавидел труд и, разорив вас, не научился ему, а жил и живет паразитом! В деревне имя ему бедняк! А по-русски, по правде – лодырь! На общереволюционном языке – гегемон! Это он, «проклятьем заклейменный» [18] , чьими руками были разрушены «до основания» и деревня, и село, и город, и страна. Эта бездна зла и зависти имела свой могучий лозунг «Долой!». А что дальше? Мы свой, «мы новый мир построим!». Построили! И спустя семьдесят лет не знают, как сломать, по той простой причине, что «тот, кто был ничем, тот стал всем», а все – это те, кто никогда не умели работать и не хотели, а по паразитской своей натуре всегда были паразитом!

18

Здесь и далее слова международного пролетарского гимна «Интернационал»: слова Э. Потье (1871), музыка П. Дегейтера (1888).

А пока – играй, играй, гармошка, за околицей, водите хороводы, девчата, правьте русские христианские свадьбы, пейте из одной чаши сладкое вино как символ единства и в радости, и в горе. Радуйтесь, пока лихое время еще не коснулось вас. Пеките блины из своей родимой муки, вами взращенной, поливайте их вами же взбитым масличком от своей буренушки, с любовью вами же вскормленной, – это вам не маргарин пока, а маслице. Запрягайте, парни, в сани да розвальни коней своих ретивых, выводите их из стойла теплого, надевайте на них сбруи с бубенцами-колокольчиками, украшайте, девки, гривы их лентами, зажигайте костры вдоль ряда деревенского – да в санки расписные, да в розвальни, в зипунах оранжевых, в платках и в шалях, на русы косы накинутых. Берите, парни, гармошки трехрядные.

Мчатся тройки, мчатся сани, кто кого обгонит, да с маху через костры огненные. Тут и удаль, и веселье, тут и радость, и любовь, и поцелуй горячий в сугробе снежном. Знать, свадеб будет много на Красной горке, после поста Великого! Знать, катать ей яйца красные уже не в девках.

А на Красной горке яйца катала вся деревня: игра эта очень азартная и увлекательная. Фомина неделя, следующая после Пасхальной, звалась Красной горкой. На Красной горке начинались свадьбы деревенские. По церковному уставу жил народ крестьянский до тех пор, пока не снял с себя крест. С Крещения Руси православный русский народ жил по церковному кругу: сеял, пахал, выгонял скот на пастбище, и весь труд его и жизнь органично были связаны с верой и жизнью Церкви, в том числе и свадьбы. Им было свое установленное церковное время. Ни Великим постом, ни Рождественским, ни Петровским, ни Успенским свадеб не было. Не было их и под двунадесятые праздники, а также по вторникам под среду, по четвергам под пятницу и по субботам под воскресенье. Благодаря такому уставу, обойти который православный народ и не стремился, к свадьбам готовились как к Таинству непреложному, как к событию, должному быть один раз и на всю жизнь, так как разводов не было. У жениха и невесты было достаточно времени, чтоб проверить себя, и свою привязанность, и любовь друг к другу. Вот почему браки были прочными. Каждый знал, на что идет и ради чего. Самое большое количество свадеб всегда было после Святок и на Красной горке, потому что им предшествовали шесть недель Рождественского поста и еще 12 дней до Крещения, а с пятницы на Масленой – семь недель Великого поста и вся Пасхальная неделя. Все свадебные коляски и сани с женихами и невестами в церковь и обратно мчались мимо нашего дома.

На масленичные гулянья мы ходили с мамой в Вертьяново – деревню чуть ли не в тысячу дворов, вытянувшуюся в одну улицу по другому берегу Вучкинзы километров на пять. Там было достаточно места для скачек и на тройках, и на санях, и на розвальнях.

Возвращаясь к Красной горке с катанием яиц, расскажу подробно об этой игре. Из длинной строганой доски делается горка, под которую подставляются сколоченные козла. Играющих чем больше, тем интересней. Яйца катают все: и парни, и девчата, и стар, и млад. Катя с горки свое яйцо, ты должен его так нацелить, чтоб ударить им любое яйцо играющих, каждый знает свое яйцо. Если ты своим яйцом задел чье-либо, то оно твое. Вот и вся игра, но крику, визгу, радости и огорчению – нет конца. Мы с мамой всегда ходили на такие игрища. Веселья много, и без всякого мата, поверьте мне. Хоть и под колпаком мы, дети, росли, но словечки некие все же знали, не понимая их житейского смысла. Все пришло потом, когда вдребезги был разбит колпак и патриархальный наш дом был растащен по бревнышкам теми самыми гегемонами, но без всякой цели и пользы для них самих, людей и общества. Как всегда, разрушали «до основания» – ничего построить не сумели и не смогли.

Ну а пока мы в нем живем. Идет январь 1925 года. Зимний вечер, за окном сумерки из синих переходят в сине-фиолетовые, давно зажглись керосиновые лампы. А дедушки все нет и нет.

– Да где же он запропастился? – спрашивает мама у Анюты.

– В Осиновку поехал дрова покупать, да тут и не так далеко, пора бы…

Мама накрывает на стол, собираясь кормить нас ужином, за окнами уже совсем темно. Керосиновая лампа освещает сказочные узоры, вытканные морозом на стекле окна: оно искрится, как искрится серебряная парча, и напоминает мне ее своими волшебными цветами и листьями. Потрескивают дрова в горящей печке, потрескивают бревна рубленых стен от мороза. В доме тепло, тихо и уютно. В столовую, которой становился в зимнее время длинный, широкий коридор с двумя кафельными печами и двумя высокими филенчатыми дверями в детскую комнату и в комнату мамы и с дверью на кухню, входит бабушка, чем-то взволнованная.

– Почему так долго нет Петра Михайловича? – спрашивает она маму. – Уж не случилось ли что-нибудь с ним?

Мама как-то нерешительно развела руками, и разговор перешел на французский – такие переходы всегда навостряли наши уши, сосредоточивали наше внимание на мимике, на жестах, на быстроте сказанных слов, на интонации, по которой мы определяли таинственный смысл разговора. Сейчас явно было видно, что речь идет не о нас, тут сидящих и доедающих свой ужин. Было видно, что и бабушка, и мама чем-то взволнованны. После ужина мы пошли с мамой в детскую, освещенную все той же большой лампадой у образа Казанской Божией Матери. Тепло от жарко натопленной печи разливалось по комнате вместе с теплым светом, малиновым и трепещущим, освещающим лик Богоматери, потолок из темно-янтарных досок и бревенчатые стены такого же цвета. Вечерние молитвы читала мама. Поставив нас впереди себя, она всегда клала свои милые руки нам на плечи и тихим голосом начинала: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша». Так мерно, тихо и проникновенно читала она дальше: «Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородице…» Всегда слушая эти слова, я воображал себе и словно видел перед собой эти двери милосердия: они были вроде Царских врат в соборе, золотые, резные. Вот они открываются, медленно и тихо из них выходит милосердие, оно идет к нам, протягивает свои руки, обнимает ими и нас, и наш дом, и сад, и я знаю, что это милосердие – не кто иной, как Матерь Божия с короной на голове, вся в сиянии, вся сотканная из любви и несущая всем свое милосердие, которое избавляет от бед, и что в ней «спасение рода христианского». А мама продолжает, пока я размышлял, и уже слышу я: «Неужели мне одр сей гроб будет, или еще окаянную мою душу просветиши днем? Се ми гроб предлежит, се ми смерть предстоит…» [19]

19

Из молитв на сон грядущим.

Поделиться с друзьями: