ЖАНРЫ

Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа

Арцыбушев Алексей Петрович

Шрифт:

Поезд подкатил к вокзалу, на фасаде которого славянской вязью, толченым кирпичом было выложено: «МУРОМ».

Откуда начну плакатися горькому моему житию! [37]

Рано ли, поздно мир открывается перед ребяческим оком во всей его неприглядной правде, во всей его суровой и непреложной истине. Беда наша была в том, что нас охраняли от нее, как охраняют экзотические цветы теплого юга от лютых морозов Колымы. Нас не подготавливали к реальной жизни, и поэтому мы не имели ни опыта, ни знаний. У нас не был выработан иммунитет против вируса, рождаемого от свободного волеизъявления. Наша свобода была подавлена во имя выращивания из нас белых, непорочных голубков, которыми можно любоваться, держа их в клетке, не беря во внимание, что голубям нужны в первую очередь крылья. Вот они-то и были у нас атрофированы. Мы, питаясь исключительно зернами добра, не знали житейского зла и не имели иммунитета против него, в наши зобы вместе с добрым семенем не попадало горького семени реальной жизни. Внезапно, очутившись предоставленными сами себе, средь неведомого нам враждебного мира, мы в нем напоминали не белых голубей, а белых ворон, да еще и не умеющих летать.

37

Перефразированные слова из Покаянного канона преп. Андрея Критского: «Откуда начну плакати окаянного жития моего деяния».

Очутившись средь стаи черных ворон, беспощадно нас бьющих, мне ничего не оставалось делать, кроме единственного: из белого превратиться в черного (другого пути у меня лично не было) или погибнуть. Я говорю все это не в свое оправдание, не с желанием найти виноватого. Я с раннего детства был приучен сознавать и не оправдывать свои грехи и дурные поступки, видеть причину их и не сваливать ее с себя.

Грех юности моея и неведения моего не помяни (Пс. 24: 7).

Если мама по житейскому своему опыту и по духовности своей могла всецело отдать свою судьбу и нашу в руки Божии, то у меня этого опыта не было, и поэтому я отстаивал свое право на жизнь кулаками, руководствуясь простой истиной: «С волками жить – по-волчьи выть!» А посему неведение мое очень быстро перешло в ведение. Чтобы выжить, я должен быть таким, как все мои сверстники. Эта необходимость была чисто внешней. Внутренне я всю свою жизнь ощущал себя и ощущаю до сих пор белой вороной и ни капельки от этого не страдаю. Быть как все – это отнюдь не значило для меня раствориться в общем безличии. Я сохранял свою индивидуальность с первой минуты, когда нога моя делала шаг в преисподнюю.

Морозным днем, закутанные до глаз в женские пуховые платки, заиндевевшие, с застывшими култышками вместо ног, стуча ими, как колунами, мы вошли в комнату тети Наташи. Всплески рук, возгласы отчаяния, раздевания, умывания, вытирание носов, горячий чай и сон, сон живительный, благотворный сон! Бабушка так же, как и мы, получила ссылку – «минус шесть», но она по каким-то соображениям не взяла себе Муром местом ссылки, а выбрала Лукьянов, куда и отправилась в полном одиночестве, никому не понятном и странном. Может, в этом сказалась основная черта ее характера – ни от кого не быть зависимой. Эту ее черту характера унаследовал генетически и я.

На следующий день нашего приезда в Муром мама с нами пошла на поклон к матушке-игуменье Александре, обосновавшейся в своем маленьком домике против стены Благовещенского монастыря, в храме, в котором пели, служили и прислуживали дивеевские сестры. Она встретила нас очень сострадательно, вздыхала, охала вместе с другими сестрами, знавшими нас с пеленок: «Ах, как Алеша похож на Петра Петровича!» Нас чем-то поили, чем-то кормили. Тут, в келье матушки, висела знакомая нам чудотворная икона «Умиление», икона Божией Матери, перед которой и скончался преподобный. Мы все приложились к ней. Мама долго стояла перед ней, а потом только приложилась. Матушка-игуменья неодобрительно относилась к маминым взглядам на положение в Церкви и спросила ее, намерена ли она ходить сама и водить детей в храм. Мама твердо ответила: «Нет».

Это «нет», так наотрез сказанное, сразу определило их взаимоотношения не только с матушкой-игуменьей, но и с теткой Наташей. Тетя Маруся жила отдельно. Эти вопросы ее не волновали, и своих взглядов она никому не навязывала, стремясь постоянно что-то нам сунуть. Избегая всех этих разговоров по-французски и по-русски, мама немедленно стала искать угол.

Найти угол зимой, да с двумя детьми, делом оказалось нелегким. Мама ходила целыми днями из дома в дом, с улицы на улицу и не могла найти. Наконец нашла она на самом краю Якимановской слободы, далеко от города, у самого берега Оки, избу, в которой жила одинокая старуха, кривая и горбатая; она, пожалев нас, пустила к себе в избу на пол. На этом-то полу, на каком-то тряпье и началась наша новая жизнь.

Вскоре приехала Анна Григорьевна и приволокла с собой кучу теплых вещей для нас и мамы и собранные ею в Москве средства к существованию. Мир не без добрых людей! Анна Григорьевна вскоре уехала, а у мамы начались мытарства в поисках работы. Ссыльным найти работу равносильно выигрышу по 2-процентному займу. С утра и до позднего вечера она ходила, ходила и ходила.

Работы хоть отбавляй, но стоило уточнить соцположение, хлопали дверью.

Товарищи антисемиты! Дверями хлопали такие же русские, как и мама! А еврей пожалел ее и дал работу! Да не он один. Та к что нечего травить их и валить на них все наши беды. В них виноваты мы сами! Нечего пенять на зеркало, коль у самих рожа кривая. А сколько я в самые отчаянные моменты своей жизни видел от них добра и помощи, об этом потом.

На полу у бабки, пожалевшей нас, было самое то место, на котором можно было дышать, так как печь ее дымила по-черному. Бабка, кряхтя, крестясь и охая, лезла на печь, а мы ловили своими ртами и носами свежую струю, паром клубящуюся из-под двери. Но дивеевскую детскую мы не вспоминали: она канула в вечность. Было нечто другое, о чем думалось ночами.

С первого нашего появления на улице мы с ужасом уразумели, что мы – белые вороны, которые созданы Богом, чтоб их били. С первой минуты нашего появления, словно его ждали, на нас с братом накинулась стая мальчишек, исколотившая нас и загнавшая в избу, в которую мы драпали, как когда-то от цыган. Чем больше будешь бегать, тем сильней будут бить. Этот закон я понял сразу и на всю жизнь. Бегать больше нельзя – пусть бьют. Набравшись храбрости и подзадорив Симку, я вышел с ним на улицу. А они, враги наши, – тут как тут. Только не струсить! Отчаяние взяло верх, я остался стоять там, где стоял, Симку ветром сдуло. Меня враждебно окружили. Я не заметил, как один мальчишка сзади меня встал на четвереньки, меня толкнули в грудь, и я задрал ноги кверху, упав навзничь. Раздался злой хохот. Я пытался встать, но ударом был сшиблен с ног.

– Чего пацана бьешь? – спросил парнишка, старше и выше всех.

– Да он драться не умеет.

– А ты научи. Эй ты, как тебя зовут?

– Лешкой, – ответил я.

– Чего ты боишься? Они тебя бьют, бей и ты их.

– Да их-то много, а я один.

– Это несправедливо, – протянул парень. – А на любока?

– А как это?

– А ты что, с луны свалился, что ли? На любока не знаешь, как драться? Один на один! Во как.

Он вытащил из кучи мальчишек одного, поставил в центре образовавшегося круга и, обратившись ко мне, спросил:

– Один на один будешь?

– Да он трус! – завопили кругом. – Трус, трус!

– Буду, – ответил я.

Мой противник скинул тужурку, я тоже. Это была моя первая драка, не на жизнь, а на смерть. Я видел, как дерутся. Личного опыта я не имел.

– А ну, расступись, – скомандовал парень. Ходу назад не было, идти надо было только вперед.

И я пошел. Свистели кулаки, слетели шапки, удар в лицо, в голову, в ухо. Я озверел от боли и от ярости, которая придавала мне силы. Мой кулак воткнулся ему в нос, дуар был наотмашь. Размазывая кровь, я еще и еще раз попал ему по роже.

– Ну, хватит. А вы говорите, он драться не умеет, смотри, как нос расквасил! Молодец, Леха! А тот с тобой, это что – братень?

– Ага.

– А он умеет драться?

– Умеет, – соврал я.

– Так чего ж вы бегаете?

– Нас двое, а их…

– Не боись, больше не тронем!

Итак, я был принят улицей, которой суждено было стать моим вторым домом, а мне в скором времени – вожаком и организатором многих злоключений.

Дальше за Якиманской следовала Дмитровская слобода с большой ткацкой фабрикой. Испокон веку лежала вражда меж двумя слободами. Якиманские парни били дмитровских, дмитровские били якиманских. У якиманских было то преимущество, что дмитровские в город ходили через Якиманку: другого пути не было. Ежедневно разыгрывались баталии. Наша хата стояла с самого края, у нее-то обыкновенно шли основные драки. Взрослые парни били взрослых, пацаны – пацанов. Дмитровские никогда не ходили поодиночке, это было опасно, так же и пацанье.

Окончив эту «драчную» школу, пройдя через все ее классы, я уж больше никого и ничего не боялся. В драке я знал приемы во всех позициях и пользовался ими умело. А самое главное – я не боялся и лез в самое пекло, что выгодно выдвигало меня в глазах улицы. Меня не смел никто тронуть, даже если я оказывался один среди многих дмитровцев. Если бы они тронули меня в одиночку, то были бы биты всей слободой.

К весне я вырос, окреп, матом ругался куда изощренней, как говорится, «нараспев». На улице был «в законе». Серафим держался в стороне, и его не трогали, как моего братеня. Мама гребла лопатой хлеб, а я дрался.

Поделиться с друзьями: