Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
Шрифт:
Фёдоров писал:
Но здесь пора поговорить о генезисе кузнецовской поэзии. Владимир Бондаренко в очерке «Последний олимпиец», написанном к 60-летию поэта, практически всё свёл к биографии своего героя. Он решил: «Не было бы войны — не было бы такого Кузнецова. Не было бы гибели отца, трагедии безотцовщины — не было бы и удивительных строк, открывших России и миру такого Кузнецова. Как быстро это стало классикой:
Шёл отец, шёл отец невредим Через минное поле. Превратился в клубящийся дым — Ни могилы, ни боли. … … … … … … … … … … … … … … Столб крутящейся пыли бредёт, Одинокий и страшный.С тех пор с ним всегда в поэзии — образ дыма, образ пыли — образ отца, образ смерти, образ внезапной пустоты. „Отец! — кричу. — Ты не принёс нам счастья!.. / Мать в ужасе мне закрывает рот“. Получается, что гибель отца дала нам такого поэта. Изначальная точка отсчёта поэзии Кузнецова в его личной трагедии».
Я не спорю с Бондаренко. Понятно, что биография всегда во многом определяет судьбу любого настоящего поэта. Это — аксиома. Но почерк, но стиль формирует не только одна биография. И даже не столько биография. Здесь очень существенны другие моменты, которые Бондаренко не уловил. В отличие от, скажем, Татьяны Глушковой. При всём своём неприятии Кузнецова она верно почувствовала: «Ближайшие опоры мировоззрения Ю. Кузнецова во многом прослеживаются в новом искусстве, разветвлявшемся в 10 — 20-х годах [двадцатого столетия. — В. О.] на множество более или менее „левых“ ручейков, а особенно опознаваемы — в стихотворной советской романтике 30-х годов…».
В целом разделяя эту мысль Глушковой, уже в 2005 году критик из Майкопа Кирилл Анкудинов пришёл к следующему выводу: творчество Кузнецова восходит к направлению, которое в 1920 — 30-е годы было жёстко оборвано в русской литературе, но чрезвычайно широко в двадцатом веке развилось в литературах западноевропейских. Анкудинов назвал это направление мифо-модернизмом. Как утверждает критик: «Модернистское искусство строится на преодолении норм и установок обыденной реальности. В этом Миф — союзник модернизма, ведь он тоже стремится отменить нормы обыденной реальности (для того чтобы восстановить в своём праве законы прареальности). Рано или поздно модернисты наталкиваются на силовое поле национального Мифа и подключаются к его энергиям. Так формируется „модернистское почвенничество“» («Новый мир», 2005, № 2).
Анкудинов в подтверждение своих идей не раз ссылается на взгляды поэта. На бытовом уровне сложилось мнение, будто Кузнецов был отъявленным славянофилом и чуть ли не реакционером. Но это не совсем верные оценки. Анкудинов пишет: «Славянофильство» Юрия Кузнецова носит странный характер.
И снился мне кондовый сон России, Что мы живём на острове одни. Души иной не занесут стихии, Однообразно пролетают дни. Качнёт потомок буйной головою, Подымет очи — дерево растёт! Чтоб не мешало, выдернет с горою, За море кинет — и опять уснёт.«„Сон России“ — это выражение коллективного бессознательного России. Коллективное бессознательное по своей сущности — мифологично (архетипично). Мифологическая реальность желает окончательно избыть все проявления иных реальностей, желает свести бытие России к бесконечному исполнению заданной Мифом программы. Удивительно то, что подобное будущее Россия втайне от себя готовит потомкам (речь идёт не о предках, как кажется вначале, а именно о потомках; Россия грезит не о прошлом, а о будущем). Прогресс, культура, стремление занять своё место в „сообществе цивилизованных государств“ — всё это перед ликом Мифа отпадает, как ненужная позолота. Миф — непрерывно и в любых условиях размножает себя. На протравленных кислотой пальцах вновь и вновь проступают прежние линии» («Новый мир», 2005, № 2).
Под этим углом совершенно по-другому воспринимается и скандальное стихотворение Кузнецова «Я пью из черепа отца». Когда Кузнецов впервые его напечатал, Рассадин предложил поэту первую строку заменить другой. Но тогда бы получилось, что герой пьёт из… пьяного горца… за правду на земле. А разве это возможно. Кузнецов искал что-то высокое. Его герой пил символически. А Рассадин всё понял буквально, чем и ошарашил народ. Кузнецов же, когда писал это стихотворение, думал совсем о другом — о памяти, о чести.
Я пил из черепа отца За правду на земле, За сказку русского лица И верный путь во мгле. Вставали солнце и луна И чокались со мной. И повторял я имена, Забытые землёй.Кстати, не случайно Кузнецов всегда огромное значение придавал названиям своих книг. Эти названия похожи на своего рода поэтические манифесты, связанные прежде всего с ощущением пространства. Вспомним: «Во мне и рядом — даль», «Край света за первым углом», «Выходя на дорогу, душа оглянулась», «Отпущу свою душу на волю». Как считал поэт, категория пространства — обязательная черта русского характера.
Теперь на какое-то время от поэзии Кузнецова отвлечёмся и поговорим об отношении поэта к классике и к современным литературным кумирам. Кажется, ещё в конце 1970-х годов Кузнецов впервые огорошил писательский мир своей критикой самого Пушкина. А чуть позже он неодобрительно высказался о некоторых стихах Тютчева. Записные литературоведы тут же ударили во все колокола: мол, какой-то Кузнецов покусился на самое святое — на русскую классику. Но защитники отечественной литературы не потрудились при этом вникнуть в доводы поэта. А ведь у него были очень даже разумные замечания. Я не буду пересказывать все статьи Кузнецова, процитирую только строки от 4 июня 1985 года из письма поэту Виктору Лапшину. «Тютчев косноязычен, — утверждал Кузнецов. — Свидетельство тому стихи: „Силенциум“, где он нарушает ритм. Пигарев, который вёл семинар по Тютчеву во время моего пребывания в Литинституте, находил, что такое нарушение ритма — загадочное своеобразие поэта. Какое к чёрту своеобразие! Косноязычие. Нарушение русского мышления есть в стихотворении „Нет моего к тебе пристрастья“. Вторая строфа, где глаголы даны в неопределённом времени. Так может нарушать грамматику только чужестранец. Таких нарушений много у Пастернака: „Февраль. Достать чернил и плакать“. Стихотворение „День и ночь“ — сырое, не прописанное, спустя одиннадцать лет Тютчев переписал его — стих. „Святая ночь на небосклон взошла“. Самовластье духов? Это ты загнул, как и Тютчев, но в другую сторону! Окстись». («Наш современник», 2006, № 2).
Позже от Кузнецова досталось уже Константину Симонову, Анне Ахматовой и Марине Цветаевой. Как-то я спросил поэта: надо ли ниспровергать безусловных кумиров. И вот что он ответил:
Этот ответ Кузнецова я опубликовал в 1987 году в еженедельнике «Книжное обозрение». Что после этого началось?! Станислав Рассадин приобщил Кузнецова в газете «Неделя» (1987, № 47) к имитаторам. Известный философ М. Каган назвал поэта современным Геростратом («Книжное обозрение», 1987, 13 ноября). К последователям Жданова, посчитавшего Ахматову «не то монахиней, не то блудницей», причислил Кузнецова ленинградский знаток балета Поэль Карп («Книжное обозрение», 1988, 26 февраля). Своё негодование высказали также Андрей Турков («Юность», 1987, № 12), Константин Ваншенкин («Советская культура», 1987, 22 декабря) и Станислав Лесневский («Книжное обозрение»). Заклеймили позором Кузнецова (а заодно и меня, как его интервьюера) и редакции изданий «Ветеран», «Литературное обозрение» и «Журналист». Но прошло время, и всё стало на свои места. Многие убедились, что Кузнецов не так уж далёк был от истины. Просто в 1987 году наше общества к откровенным разговорам, в том числе о литературе, ещё не привыкло.