Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
Шрифт:
Зададимся тем же вопросом, что и мой друг Николай Дмитриев: «Каковы особенности поэтики Кузнецова в дополнение к тому, что уже сказано?»
Это — многозначный символ, служащий стержнем многих созданий, яркая антитеза, необычайно чёрный поэтический образ, дерзость заглядывания в самые тёмные закоулки души, умение, подобно Даниле-мастеру, быть в опасной близости от тёмной силы.
Хочу закончить блестящими стихами Юрия Кузнецова «Здравица»:
То не ворон считают соловьи — Мы говорим о славе и любви. Бокал обвит змеиным женским телом, Стряхни змею! Займёмся русским делом, Пуская из ноздрей заморский дым. Но где же слава, Кожинов Вадим? За горизонтом старые друзья Слились, а новым доверять нельзя. Твой дом парит в дыму земного шара, А выше Дионисий и гитара, И с книжной полки окликает Рим: — Мементо мори, Кожинов Вадим. Смерть, как жена, к другому не уйдёт, Но смерти нет, а водка не берёт. Душа верна неведомым пределам. В кольце врагов займёмся русским делом, Нас, может, двое, остальные — дым. Твоё здоровье, Кожинов Вадим.г. Махачкала
Владислав Бахревский. Юрий Кузнецов и наша культура
Моя жена перевелась из Ленинградского Герценовского института в Орехово-Зуевский педагогический. Поезд из Ленинграда приходил очень рано, и Колька Рыжих предложил:
— Переночуем у меня в общежитии и встретим.
Так я попал в стойло Пегаса. Николай Прокофьевич делил комнату с детиной в тельняшке.
— Юрий Кузнецов! — Рука сильная, но не властная. Полуулыбка и несколько отсутствующий взгляд.
Интеллектом от Кузнецова не веяло. Грубое лицо, грубые движения. Простолюдин. Откуда-то с Кубани. Кубань сильна казачеством и сельским хозяйством, но этот, скорее всего, из работяг. А лоб-то высок, громадная лбина! И в осанке горделивость, даже вызов.
Ну, это понятно. Студент Литинститута. Не только для своей деревни, для всей Кубани редкость.
Кузнецов уступил мне свою кровать, ночевать ушёл к приятелям.
Колька сказал:
— О нём ещё услышишь. Многих удивит.
Удивил очень даже скоро: сиганул с пятого этажа. Ногу сломал: голов Бог берёг.
Даря мне одну из первых своих книг, Кузнецов написал: «На звезду нашего знакомства». Эта звезда никогда не меркла, но стояла высоко и далеко.
Публикация в «Новом мире» открыла всему Советскому Союзу большого поэта. Нежданного в повальной обывательщине эпохи Брежнева. При Брежневе большевистская идеология свелась к одному правилу — свой тянет своего, но чтоб без дуростей, говори положенное, а живи как можешь. Россия во второй раз в своей истории впадала в грех лицемерия. Первый раз при царе Алексее Михайловиче, когда слово «лицемериться» стало государственной доктриной. В церквах надо было креститься, как велено, — тремя перстами, а дома по-старому — двумя.
В поэзии Юрия Кузнецова ничего чуждого не было, она стояла особняком: не приспособить, не пригладить.
Потом был пленум, где Кузнецова намечали в литгенералы, и стал бы генералом, не брякни, что Евгений Винокуров и ещё кто-то — поэты никакие.
Государственной премии ему тоже не дали. За язык. За дурь, по мнению степенного серого нашего начальства.
Я уехал в Крым. Доставал книги Кузнецова. Увлёк его могучей поэзией своих детей и товарищей, но своих книг Юрию Поликарповичу не дарил. Он уже в открытую почитал себя за великого, и хотя вроде бы принимал меня в круг избранных, но я великих сторонился. Впрочем, видел в его глазах интерес, да видно потому, что я теперь крымчанин. В Крыму сложил голову его отец, майор Красной Армии.
А годы летели, летели… Николай Прокофьевич Рыжих, рыбак с сейнера, издал «Избранное», уехал жить на родину в село Хлевищи Белгородской области. Встречались мы, однако, по-прежнему в Орехово-Зуеве. Время от времени Колька говорил: «Поеду поразговаривать с Кузнецовым». Меня ему как-то не случилось пригласить с собой.
Рыжих написал замечательные повести о камчатских рыбаках. Конечно, статус в литературе у него был другой, и всё-таки они были похожи. Мужицким нахрапом, который сродни интеллигентскому выкамариванью. Но нахрап от природы, а выкамариванье — от ума. Суть одна: отвоевать себе больше солнца.
В ЦДЛ Колька Рыжих приказывал официантке: «Борща. Две тарелки. Фужер водки». Как же, рыбак среди писателей, человек из моря жизни. Увидев однажды за столом под лестницей в Дубовом зале Михаила Алексеева, главного редактора «Москвы», лауреата, секретаря и прочая, вскочил с криком: «Мишка!» Сграбастал, обнял.
«Мишка» сказал несколько добрых слов о Колькиной повести, а Колька, небось, прислал Мишке посылку с красной самодельной икрой — вот и вся дружба.
Юрий Поликарпович был величав и ломать Ваньку не стал бы, его Ванька несколько иной: «Я пью из черепа отца», о Пушкине, как о ровне, огульное отрицание женской поэзии. Правда, это мнение он изменил в годы перестройки. Женская поэзия нынче намного сильнее «мужской».
На юбилейном вечере в Большом зале ЦДЛ Вадим Кожинов, почитавший себя «открывателем» Кузнецова, вновь допущенный ЦК КПСС пророчествовать и выстраивать писателей по рангу, вынес приговор творчеству юбиляра:
— Мы живём в эпоху Юрия Кузнецова.
Эпоха Пушкина, Некрасова, Блока, Есенина — Маяковского… И вот — Кузнецова… В тот миг счастливого торжества русской поэзии я был согласен с Кожиновым. Но как это ни горько, теперь видишь: своеобразие эпохи Юрия Кузнецова в том, что его поэзии не знают, в народе о Кузнецове слыхом не слыхивали.
Время глухое к великому слову? Маразм обывательщины? Много хуже. Сталин убил в крестьянине дух собственничества и саму личность сеятеля, убил Микулу Селяниновича. Новая власть, вроде бы взявшаяся возродить крестьянство, закончила чёрное дело реформаторов убийством на русской земле деревни. Убила питательную среду русского языка. Убила язык. На нём говорят, но его уже не творят. Он мёртвый.
Кузнецова никогда не будут знать. Он как эпос. Необъятен, вечен, но не пригоден для жизни, где потребление — идеология. Оплывают мозги, жиреет душа. А что может быть безобразнее ожиревшей души! И главное, Кузнецова не запоёшь, как Есенина и Рубцова.
Вадим Кожинов, может, хватил лишку ради красного словца и ради своего имиджа пророка. Эпохи Кузнецова не было, но он был. Его поэзия так же достояние русского гения, как «Слово о полку Игореве», как «Житие протопопа Аввакума»…
В 1990 году я пригласил Юрия Поликарповича на учреждение «Общества русских, украинских, белорусских писателей». В Ялту. Декабрь, а в Ялте барвинки зацвели. Опять же проживание в Массандре, на бочке виноградного вина.
Мы ехали в одном купе: моя супруга Лена, я, Олег Тихомиров и Юра. У поэта, в эпоху которого мы жили, болело ухо, и лицом он был серый, хуже скверной туалетной бумаги. Лена ужаснулась, попыталась устроить вкусный обед, но Юра от еды отказался. И тут Олег Тихомиров достал бутылку с какой-то удивительной настойкой. Собирался дать по глоточку, на пробу. Юра могучею рукой завладел бутылкой, и целительная настойка, выпитая до дна, сотворила чудо: ухо великого поэта перестало болеть, он обрёл аппетит и даже разговорился. Вот только весело не стало. В который раз поэзия наша наступила на проклятые грабли, смертоносные.
«Союз русских, украинских, белорусских писателей» был и опережающим шагом. Крымский писатель-философ Анатолий Домбровский торопился создать духовную опору единства славянских народов. Мы понимали, политические деятели из личных, из националистических целей предадут Советский Союз, предадут великую Россию — Америке служат. Журнал «Брега Тавриды» стал органом писательского братства. Юрий Кузнецов напечатал в журнале несколько больших стихотворных подборок. Не передавая ему номера, я видел: он не нашего графоманского племени, публикация где-то в Крыму — малость мизерная для него. А может быть, так вот они живут, бессмертные.