Мистерии доктора Гора и другое…
Шрифт:
Посидев немного рядом с кроватью Володьки, куда не без труда забирался он пока еще сам, друзья уходили…
Он уже знал, что умирает.
Сначала ему казалось: вот приедет Ершик — так он в хорошие дни называл Женю — и все переменится. Женя… Оставленная им почти восемь лет назад, а по существу и еще раньше — сначала как бы не всерьез, для пробы, потому что они незадолго до его съемок в Мексике, еще живя вместе, потихоньку даже от близких друзей, начали разводиться — сейчас она становилась единственно возможным способом удержаться за жизнь.
Ее и его плоть — понимал он, — соединились в их детях, явились двумя новыми жизнями. Так ведь?.. Не значит ли это… Ну, вот будь она сейчас рядом, будь она здесь, — можно же, наверное, вцепиться в нее всеми оставшимися силами, ногтями, клетками своего тела, так, чтобы слиться воедино, раствориться в ней — и остаться!
Женя приехала, когда Володька был еще на ногах. Успела. Притом, что в ОВИРе разрешение получилось неожиданно быстро и просто — достаточно оказалось телеграммы, посланной Володькиными друзьями, — американцы впустили не сразу. Там, в посольстве, она не могла поступить, как в ОВИРе, когда принявший ее чиновник усомнился: «Как это, в гости к сбежавшему, да вы что? У нас такого не принято!»
— А вы спросите, у кого надо! — почему-то выпалила она ему в лицо.
В посольстве же тянули и тянули, требуя доказательств ее намерения вернуться домой.
— Работа, квартира, дети — все остается в Москве! — объясняла она консульским. Те понимающе кивали, говорили сочувственные слова — а визы не было.
Да, все же успела…
Раз в неделю кто-нибудь из приятелей возил Беглого на процедуры — придуманные, как все это уже понимали, больше для проформы. На ход же болезни в Володькиной стадии, то есть во всех направлениях пронизанного фатальными нитями метастазов, влиять они почти не могли — разве что слегка замедляли ее неизбежный ход. А врачи бесплатной больницы, куда после двухнедельного нахождения в ней возили Володьку, добросовестно продолжали начатый курс лечения.
«Ёршик» приехал…
Лечения… Эти процедуры стали регулярными после того, как назначенная было полостная операция отменилась. Сказать, что это известие сильно огорчило Володьку, вряд ли можно, он, хоть и ждавший операцию с большой надеждой на то, что болезнь может быть таким образом излечена, все же не мог до конца представить себе — как его принудительно усыпят и потом, спящего, будут полосовать скальпелем, а чьи-то руки будут касаться всего, что составляет внутренности его, Володькиного, живого тела…
Приезд Жени почти совпал во времени с выпиской Рачихина из клиники. В те дни он делил квартирку, состоящую из одной маленькой комнаты, с немного говорящим по-русски арабом-художником. Араб упорно рисовал на огромных холстах космос, картины его никто не покупал. Дом был совсем ветхий, находился в скверном районе города, населенном преимущественно мексиканцами, и Володька оставил его без особого сожаления, хотя жилье здесь обходилось ему в сущие копейки.
От всех дней, что прожил он здесь, по-настоящему остался в его памяти тот, когда Женя, встреченная после самолета кем-то из опекавших Рачихина приятелей, прижимая обеими руками к груди походную сумку, перешагнула порог — и застыла, глядя на него широко раскрытыми глазами.
Первую неделю, пока где-то не нашлась свободная комната, они прожили в доме, поставленном на продажу: она в подвальном этаже, Володька — на диване в гостиной. Рядом! Для него это была удивительная неделя. А Женя? По узкой крутой лестнице Беглый, цепляясь ослабевшими руками за свежекрашенные поручни перил, неслышно спускался к ней — и она, вдруг замечая его, стоящего за спиной, пугалась и цепенела.
Так повторялось по нескольку раз в день. Больше же всего Женя боялась, когда Рачихин дотрагивался до нее — пытаясь не обидеть, она мягко снимала с себя его руку и отодвигалась, а потом проходили медленные часы, пока избавлялась Женя от жуткого ощущения, что он, как вампир, этими настойчивыми касаниями высасывает из нее часть жизненной силы, отбирает ее для себя.
Беглый никогда не оставлял попыток писать — а сейчас, при всей его слабости, притом, что уставал он в первые же минуты, попытки эти стали даже чаще: едва удерживая в пальцах карандаш, он пытался передать разлинованному тетрадному листу тревожащие его сознание неотчетливые образы, непонятные и большей частью почти не имеющие отношения к его собственной жизни, к его нынешнему или прошлому состоянию.
При этом Володька ощущал себя некоей емкостью, сосудом, до краев заполненным правильными и очень нужными людям словами: оставалось только взять их пригоршней и, как костяшки домино, удачно приставить одно к другому — и тогда они соберутся в завершенные страницы текста, содержащего в себе Самую Главную Истину…
Володька старательно, по возможности разборчиво, записывал эти слова. Они же, появившись на бумаге, никак не выстраивались в нужный порядок и были совсем не похожими на те, что он хранил в себе.
Другое дело — что произошло с ним самим — решимости записать у него не было. Поначалу он, вроде бы, отчетливо помнил «Фольксваген», неуклюже скользящий боком по пологому склону берега к черной в этот час водной глади… и потом вдруг стремительно уходящий в нее — так, будто Куколка, чей едва различимый силуэт только что возник в крохотном дверном окошке, очнувшись, повернула ключ зажигания и изо всей силы выжала педаль газа, стремясь как можно скорее оставить все позади, скорее уйти…
Не записывал этого Володька вовсе не потому, что боялся — чего ему было теперь бояться, не нового же суда! И даже не того, что могут подумать люди, если кому-то из них доведется прочесть эти листки. Случилось с ним такое, чего Володька опасался и в чем не мог признаться даже себе: он переставал понимать, что в представляющейся ему картине гибели Куколки правда, а что стало правдой после того, как он, почти помимо своей воли, нарисовал ее себе такой, какой хотел видеть — во всех подробностях, в больших, чем можно заметить и запомнить из действительно происшедшего.
Сначала придумалось как бы для себя — а могло бы вот так… потом стали рождаться и уточняться в деталях версии для судебного следствия, первого, а затем и второго. И теперь он все откладывал и откладывал — на потом, сам в то же время догадываясь, что потом может и не наступить. Однако стопа исписанных им листков росла, и теперь она заполняла почти целиком объемистую картонную коробку, оставшуюся от принесенного в ней кем-то недельного запаса необходимых Володьке фруктовых соков и кое-какой снеди.
Зато думать у Беглого время было. Возвращаясь мыслями в недавнее прошлое, он почему-то особенно любил представлять себя только что оставившим позади тюремные двери. Лучше всего вспоминались месяцы, предшествующие тому августу, когда надсадный кашель, становившийся почти непрерывным, дал повод Володькиному приятелю по кличке Плотник — с которым особенно сблизились они после отсидки Беглого — затащить его к знакомому врачу. Кашель оказался не простой. Сначала, правда, хотели списать его на простуду, потом на туберкулезный очажок. А потом…