Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
– То, ясновельможный пан гетман, такое дело, что о нем и помыслить страшно, - уклонился от ответа ловкий стольник.
В приемный покой ввели кобзаря. Это был слепой благообразный старик и с ним хорошенький черноглазый мальчик, "поводатырь" и "михоноша".
– "Хлопья голе и босе", - как говорили о нем сердобольные покиювки, увидевшие его на панском дворе.
Кобзарь поклонился и обвел слепыми глазами присутствующих, точно он их видел.
– Якои ж вам, ясновельможне паньство, заиграть: чи про "Самийлу Кишку", та то дуже велыка, чи про "Олексия Поповича", чи-то про "Марусю Богуславку", чи, може, "Невольныцки плач", або "Про трех братив", що утикали з Азова с тяжкои неволи?
– спросил слепец.
– Та краще, мабуть, диду, "Про трех братив", - сказал Мазепа.
– Так, так, старче, "Про трех братив", - подтвердил Кочубей, - бо теперь вже у Азови нема и николы не буде мисця для невольныкыв.
– Ото ж и я думаю, куме, - согласился Мазепа.
Кобзарь молча начал настраивать бандуру. Струны робко, жалостно заговорили, подготовляя слух к чему-то глубоко-печальному... Яснее и яснее звуки, уже слышится скорбь и заглушенный плач...
Вдруг слепец поднял незрячие глаза к небу и тихо-тихо запел дрожащим старческим голосом, нежно перебирая говорливые струны:
Ой то не пили то пилили,
Не туманы уставали
Як из земли турецькой,
Из виры бусурьменьской,
З города Азова, з тяжкой неволи
Три братики втикали.
Ой два кинни, третий пиший-пишениця.
Як би той чужий-чужениця,
За кинними братами бижить вин, пидбигае,
Об сири кориння, об били каминня
Нижки свои козацьки посикае, кров'ю слиди заливае,
Коней за стремени бере, хапае, словами промовляе...
– Гей-ей-гей-ей, - тихо, тихо вздыхает слепец, и струны бандуры тихо рыдают.
Но вдруг тихий плач переходит в какой-то отчаянный вопль, и голос слепца все крепнет и крепнет в этом вопле:
Станьте вы, братця! Коней попасите, мене обиждите,
З собою возьмите, до городив христяньских хочь мало пидвезити.
...Опять перерыв и немое треньканье говорливых струн.
Все ждут, что будет дальше. Чуется немая пока драма. Мазепа сидит насупившись. Пани Кочубеева горестно подперла щеку рукою. Личико Мотреньки побледнело. У Ягужинского губы дрожат от сдерживаемого волнения. Один стольник бесстрастен.
Как будто издали доносятся слова чужого голоса:
И ти брати тее зачували, словами промовляли:
"Ой, братику наш менший, милый, як голубоньку сивий!
Ой та ми сами не втечемо и тебе не визьмемо
Бо из города Азова буде погонь вставати,
Тебе, пишого, на тернах та в байраках минати,
А нас, кинних, догоняти, стреляти-рубати,
Або живцем в гиршу неволю завертати".
– Ой, мамо, мамо! Воны его покынулы!
– громко зарыдала Мотренька и бросилась матери на шею.
И пани Кочубеева, и отец, и Мазепа стали успокаивать рыдавшую Мотреньку.
– Доненько моя! Та се ж воно так тильки у думи спивается, - утешала пани Кочубеева свою дочечку, гладя ее головку, - може, сего николы не було.
– Тай не було ж, доню, моя люба хрещеныця, - утешал и гетман свою плачущую крестницу.
– Не плачь, доню, вытри хусточкою очыци.
– От дурне дивча!
– любовно качал головою сам Кочубей.
– Ото дурна дытына моя коханая!
Мотренька несколько успокоилась и только всхлипывала. Ягужинский сидел бледный и нервно сжимал тонкие пальцы. Стольник благосклонно улыбался.
– Може, мени вже годи панночку лякаты?
– проговорил кобзарь.
– То я с вашои ласкы, ясновельможне паньство, и пиду геть?
– Ни-ни!
– остановила его пани Кочубеева.
– Нехай Мотря прывыка, вона козацького роду. За козака и замиж виддамо... Вона вже й рушныки прыдбала.
Мазепа сурово сдвинул брови, увидав, что при слове "рушники" Мотренька улыбнулась и покраснела.
– Ну, сидай коли мене та слухай, - сказала пани Кочубеева, поправляя на ее только что сформировавшейся груди "коралы" и "дукачи".
– А ты, диду, спивай дали.
– Ге-эй-гей-гей!
– опять вздохнула старческая грудь, опять зарокотали струны, и полились суровые, укоряющие слова:
И тее промовляли,
Одтиль побигали.
А менший брат, пиший-пихотинець,
За кинними братами вганяе,
Словами промовляе, сльозами обливае:
"Братики мои ридненьки, голубоньки сивеньки!
Колы ж мене, братця, не хочете з собою брати,
Мени з плич голивоньку здиймайте,
Тило мое порубайте, у чистим поли поховайте,
Звиру та птици на поталу не дайте".
– Бидный!
– тихо вздохнула Мотренька.
– Ото браты!
Эта наивность и доброта девушки так глубоко трогали Павлушу Ягужинского, что он готов был броситься перед нею на колени и целовать край ее "спиднычки".
– У тебе не такый був брат, - улыбнулась дочери пани Кочубеева, - та не дав Бог.
Снова настала тишина, и слышен был только перебор струн, а за ним суровое слово порицания братьям бессердечным:
И ти браты тее зачували,
Словами промовляли:
"Братику милий,
Голубоньку сивий!
Шо ты кажешь!
Мов наше серце ножем пробиваешь!
Що наши мечи на тебе не здиймутся,
На дванадцять частей розлетятся..."
– Ох, мамо!
– схватила Мотренька мать за руку.
– То ж з ным буде! жалобно шептала она, на глазах ее показались опять слезы.
Ягужинский видит это, и его сердце разрывается жалостью и любовью.
Полная глубокого драматизма дума козацкая начала волновать душу даже холодного на вид гостя московского.
"Чем-то кончится все сие?
– спрашивает себя мысленно Протасьев. Колика духовная сила и лепота у сих хохлов, коль у самого подлого, нищего слепца слагается в душе такая дивная повесть".
И он уже с глубоким интересом вслушивался в дальнейшие детали развертывавшейся перед ним драмы, об одном сожалея, что нет здесь великого государя, чтоб и он прослушал козацкую думу, которая говорила устами слепца:
То брат середульший милосердие мае,
Из своего жупана червону та жовту китайку видирае,