Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
"Шишечка"... мальчика бы... мой Алексей плесень какая-то", вспоминал Ягужинский сорвавшиеся с уст царя роковые слова, и ему стало страшно, что он их невольно подслушал... Страшные слова!.. Они обещают роковой переворот в престолонаследии... Как ни был молод Павлуша, но окружавшая его почти с детства государственная атмосфера научила его понимать всю важность того, что неизбежно должно было произойти в будущем... Молодость не помешала Ягужинскому видеть, что не такого наследника следовало бы царю-титану иметь, не такого, каков был царевич Алексей Петрович... Но за ним стояла вся старая Россия, все недовольное нововведениями сильное и богатое боярство, все озлобленное против церковных "новшеств" духовенство, озлобленное притом кощунственными издевательствами над ним этих "всешутейших и всепьянейших соборов", этих "князей-пап", "княгинь-игумений", святотатственными "канунами Бахусу и Венере"... А все раскольники? А народ, долженствовавший выносить усиленные налоги и усиленную рекрутчину?
"Алексей - плесень"... Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный Плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил...
Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовет ли его царь.
В это время к нему подошел Меншиков.
– Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле?
– спросил он с улыбкой.
– Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, смущенно отвечал Ягужинский.
– Его встретила...
– Знаю... что ж, обрадовался государь нечаянности?
– Кажись, очень обрадовался.
Но про "шишечку" и про "плесень" - ни гугу...
– Я знал, что обрадуется, - сказал Меншиков.
– Еще в Архангельске вспоминал, бывало, про нее: "Что-де моя Марфуша?" - "Скучает, - говорю, по тебе, государь".
– "Хоть бы одним глазком, - говорит, - а то в походе, - говорит, - мы ни обшиты, ни обмыты"... Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых... Ну, я рад, что так случилось... Так рад сам-то?
– Нарочито рад, - отвечал Павлуша.
– А то я и дубинки, признаюсь, побаивался... самовольство-де...
– Сказано: близко царя, близко смерти, - тихо молвил Ягужинский.
– Смерть не смерть, а дубинка ближе, - засмеялся в кулак Александр Данилович.
Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
– Теперь им, може, не до нас с голодухи, - улыбнулся Меншиков. Уйти, что ли?
– Я не смею, Александр Данилыч, позвал... А вдруг окликнет, нерешительно проговорил Ягужинский.
– Да, неровен час, под какую руку...
В это время распахнулась пола намета и выглянул оттуда сам государь.
– А, вы все тут?
– сказал он.
– Что прикажет государь?
– спросил Меншиков.
– Идите в палатку, дело есть.
Но в палатке уже никого не было: "знатная персона" ускользнула другим ходом.
На другой же день одна часть войска, меньшая, посажена была на привезенные сухим путем из Ладожского озера карбасы и двинулась вверх по Неве к Нотебургу; все же остальное войско шло левым берегом Невы.
Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
Не обходилось и здесь без "дубинушки", конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведен в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем.
Частенько слышалось:
– Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
– Кой ляд! Чево там еще?
– Да "кума" заартачилась, нейдет да и на-поди!
"Кума" - это была одна тяжелая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была "кума", другая - "сваха", третья - "повитуха", четвертая - "просвирня", еще одна "тетка Дарья" и так далее...
– "Тетенька", братцы, уперлась, и ни с места... Зовите Терентия Фомича.
Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
– У "просвирни" колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
– Кличь дядю живей!
– Да он с "повитухой" возится.
Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
– Кстись, ребята!
– раздался зычный голос пятисотенного начальника.
Все перекрестились.
– Мочи глыбче весла! Мути воду!
– пронесся по Неве голос другого пятисотенника.
– Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
Последовал ответный русский залп.
– На берег! На шанцы!
И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга.
Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
Когда все было покончено молодцами-преображенцами, запевала Гурин крикнул:
– Братцы! Выноси!
И он запел:
Ах, на что было огород городить!
Ах, на что было капустку садить!
И преображенцы "вынесли" своего запевалу: они залихватски отмахали забирательную плясовую песню, которую их потомки, почти столетие спустя, весело пели, когда, под начальством Суворова, брали Варшаву...
Государь вместе с своею свитой, а равно Шереметев и Апраксин наблюдали это молодецкое дело, и Петр сказал:
– Понеже шведы видели уже моих молодцов в деле с сею первою их фортецею, то чаю, не захотят того же испытать на себе и на том берегу, того ради, избегая напрасного пролития крови, пошли ты, Борис Петрович, тотчас же к Шлиппенбаху письмо с предложением, на каких аккордах комендант Нотебурга намерен будет сдать тебе доверенную ему крепость.
– Государь!
– сказал Шереметев.
– Твое письмо крепче моего на него воздействует.
– Но ты фельдмаршал, а я только бомбардирский капитан, - возразил государь, - того ради тебе надлежит вязать и разрешать.